И я счастлив, что я другой. Это самые важные годы в моей жизни — эти девяностые годы. Они пришли поздно, но они пришли.
Когда я пришел к о. Александру, который меня крестил, первое слово, которое я сказал и которое он с улыбкой отверг, сказав: этого недостаточно, это было слово «прислонение». «Почему вы хотите креститься?» — спросил он меня. Я сказал: «Хочу прислониться к религии предков». Он говорит: «Хорошо, но недостаточно». Это было действительно мое желание, искреннее: я почувствовал первые робкие связи с дедом, который был не только священником, но и богословом, с дедом, которого я не знал, которого и отец почти не знал, потому что он умер очень рано, когда отец был еще маленьким ребенком, и которого от меня скрывали по причинам политическим.
Было у меня, правда, еще наблюдение за людьми, как они ведут себя в церкви, в церкви, в которую я ходил, как в музей, чтобы, скажем, привести иностранцев. Просят: покажите нам русскую церковь. Ну, пойдемте, кажется, она здесь. А, вот она как раз здесь. А вот почему-то она закрыта. (Я не знал тогда, что службы в определенное время идут.) А вот мы придем, когда она будет открыта. А вот теперь она открыта…
Я наблюдал то, как люди входят, как они себя ведут в церкви и как они знают, что они делают. Они производят странные действия, но в них такая убежденность, что я, как актер, чувствую правду, так же, как в других случаях чувствую неправду, вижу, что это подражательные действия, что человек действует не от себя и не по внутренней нужде. А в других случаях чувствую именно это — внутреннюю правду. И это убеждает меня просто как профессионала, как актера. Если это и театр (и об этом я думал), то это театр, который мне нравится. И тогда еще, до крещения, бывая на Западе, естественно, и в храмах католических, и в храмах протестантских, я для себя различал: католическое служение — это эстрада. Не в смысле пения, но в том смысле, как сцена обставлена — нет кулис, нет исчезновения священника, все открыто. Особые взаимоотношения. Я ведь также и эстрадный артист и понимаю — это эстрада.
Господь, прости, но то протестантское служение, которое я видел, показалось мне сродни затейничеству с детьми, где, конечно, с ними очень серьезно занимаются, но где все уравновешено — и воспитание, и развлечение. И, наконец, православное служение показалось мне театром, потому что здесь мизансцены очень сложные и впечатляющие вещи, например, занавес, который закрывается на время, а потом открывается, голоса, звучащие из невидимой части, — и все это казалось мне театром. А театр для меня, в общем, священен. И отчасти именно поэтому (вот видите, какие искренние вещи я вам говорю) я и выбрал православие — с одной стороны, потому, что это религия предков, которая исчезла для меня, а с другой стороны — это театр. Потом я стал ощущать уже различия. Но первое и главное впечатление то, что это театр — именно как родное, как священное, как интересное.
А. К.: Действительно, подобные устойчивые ассоциации с тем или иным понятием, уже ставшие штампом, обязательно нужно разрушать — вот так, как вы сейчас и сделали. Это очень ценно.
С. Ю.: Тогда я расскажу вам еще об одной вещи. Скоро выйдет очередной номер журнала «Цирк», специально посвященный воспоминаниям. Меня попросили написать об отце, и мы с корреспондентом Ириной Дугиной занимались этим делом. Я написал воспоминания, и там тоже есть место, связанное с темой, о которой мы сейчас говорим. Мой отец, бреясь по утрам (часто после какой-нибудь хмельной ночи с друзьями, у нас же происходившей), очень любил говорить какие-то слова: или просто от себя, или цитировал подряд. Вот тогда я и наслушался и Пушкина, и Гоголя, и Чехова, которых он знал наизусть. В этом случае я понимал, о чем идет речь, но было и другое, когда он проговаривал вслух (жили все в одной комнате): «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых…» и далее, и далее, и далее. Один раз, второй раз, третий раз… И все это, бреясь, бреясь, бреясь… Потом говорит: «Сынка, я сегодня поздно приду: у нас партсобрание». Я думал: что такое этот «блажен муж»? Были и многие другие подобные тексты, которые я не знал, не понимал, а он никогда мне не объяснял, и когда я спрашивал про это или про что-нибудь другое: что это? — он мне отвечал текстом Максима Горького: «Люблю красивые и непонятные слова…» (реплика Сатина из «На дне»). И опять шел и Пушкин, и псалмы, и какие-то куски богослужения.
Откуда это у него было? От детства в городе Стародубе, городе насквозь церковном, где жил священник Сергей Юрьевич Жихарев, его отец, богослов. И у него это просто кружилось в голове. Вот и из таких, совершенно тогда бессмысленных для меня слов, но потом сопоставленных, у меня сложилось убеждение, что первый из псалмов Давида, «Блажен муж…» — это совершенно конкретное указание, что не надо ходить в собрания, не надо. И когда встает вопрос: может, все-таки пойти, потому что неудобно, или будут неприятности, или чтобы не нарушить, я всегда вспоминаю это. Не всегда выполняю, но всегда чувствую, что это — наставление прямо от священного текста конкретно к твоему поведению, а не к чему-нибудь другому.
А. К.: Сергей Юрьевич, царь Давид нас продолжает учить, и, конечно, церковная традиция продолжает учить. Но сама церковь сейчас, вот такая, какая она стала: с вновь открытыми храмами, с проповеданием веры или, по крайней мере, с возможностью такой проповеди, с выступлениями по телевидению, в газетах, с новыми книгами, — какова ее роль в духовном возрождении общества?
С. Ю.: Боюсь выглядеть критиканом. Да я и не имею права говорить об этом, поскольку, как я уже сказал, я человек малоцерковный. Я вам сказал, какое примерное количество раз в год я посещаю церковь. Иду, потому что периодически хочется и это нужно, но не всегда радуюсь. Для меня сейчас есть трудная проблема (я не буду ее подробно касаться) — это выбор церкви, в которую ходишь постоянно. Для меня это стало серьезной проблемой, потому что в церкви я постоянно натыкаюсь на вещи, от которых хочется отстраниться. Простите, но иногда уже и сама церковь заставляет вспомнить ту фразу, о которой я сказал. Уж не «совет» ли это «нечестивых»? И так бывает, к сожалению. Это, например, впечатление от той литературы, которая предлагается в храмах. Иногда я сам покупаю, иногда мне дарят, со всей душой, с поклоном и с поцелуями. Потом почитаешь, что тебе подарили, и думаешь: «Как же так? Я не хочу больше туда ходить, в эту церковь, я пойду в другую». А иногда покупаешь, зная заранее, что это такое, потому что не так уж я наивен, и читаешь это, и когда понимаешь, что это издание сильное, в смысле полиграфически крепко сделанное, постоянно выходящее, опирающееся на определенную часть общественного мнения, церковного мнения, — еще страшнее становится. То же касается и некоторых обычаев и способов разговора в самих проповедях. Я говорю именно об обычаях, поскольку я это слышал неоднократно. Мне, например, трудно вынести слова «католическая ересь», и даже не по той простейшей причине, что у меня жена католичка. Она, правда, столь же католичка, сколь и неверующая, хотя и крещена в католичестве. Она полька, и все ее родственники, которых я знал, поляки. Ее тетка была глубоко верующая женщина, понятия не имевшая, откуда Иисус Христос, когда Иисус Христос, но абсолютно костельная полька, которая свято жила, бедно, тяжело, открыто, по-доброму и, естественно, в католичестве воспитывала мою дочку Дашу, которая с ней была. Дашу крестили в православии, но я нисколько не стыжусь, что она поначалу крест наоборот клала, потому что так тетка учила. Она в три года ходила в костел; я тогда был вообще атеистом, а Даша у меня в костеле кресты клала. Крестили ее в православии, и теперь она, конечно, приучится, она запомнит, что здесь принято троеперстие, что теперь так будем креститься. Но когда говорят «католическая ересь» (не буду уже говорить о других вещах), я бываю смущен. Дело в том, что все эти десять лет я читаю и Ветхий, и Новый Завет (если закончил читать Новый Завет, то снова начинаю, а Ветхий я еще до сих пор читаю и все еще до конца не дошел, и даже не представляю, дойду ли — может, никогда и не дойду, очень трудное чтение) и убеждаюсь, что жизненный ужас и полное крушение нравственности были всегда и, видимо, пока еще продолжаются, так что это не наше открытие. А во-вторых, когда читаешь Писание, понимаешь, что спор о вере доступен человеку и диалог о вере — это и есть путь к Богу, а принять священника как начальника — это не путь к Богу.