А тем временем участь кенигштейнского узника сильно беспокоила его друзей. Газеты писали о неизбежном смертном приговоре. «Все мне говорят о твоем конце, — писал Бакунину Рейхель, — но я не хочу этому верить. Нет, ты будешь жить… Правда, я ко всему готов. Есть ли какая-нибудь гнусность, какая-нибудь бессмыслица, которые были бы невозможны в настоящее время. Мы все пойдем по пути, которым, быть может, ты теперь идешь, дай бег, завершить его и нам с такой же честью, как и тебе».[142]
Ожидания смертного приговора не могли, очевидно, не волновать и самого Бакунина, однако никаких переживаний на этот счет нет в его письмах. Один лишь раз в письме к Рейхелю он бросает фразу, свидетельствующую о том, что не всегда спокойно бывает у него на душе: «Когда мне плохо, то я вспоминаю мою любимую поговорку: „Перед вечностью все ничто“ и на этом баста». Но в том же письме он дает следующую идиллическую картину своей тюремной жизни: «Что касается меня, то я здоров, спокоен, много занимаюсь математикой, читаю теперь Шекспира и изучаю английский язык — математика в особенности является очень хорошим средством для абстракции, а ты знаешь, что я всегда имел отменный талант к абстракции, а теперь я волей-неволей очутился в абстрактном положении» (т. IV, стр. И). Это, конечно, каламбур. Из других его писем можно понять, что математика, в частности высшая тригонометрия, которой он главным образом занимался, не была для него уходом в мир абстрактных представлений. Напротив, это было конкретное знание. «Я теперь… не жажду ничего иного, кроме положительного знания, которое помогло бы мне понять действительность и самому быть действительным человеком. Абстракции и призрачные хитросплетения, которыми всегда занимались метафизики и теологи, противны мне. Мне кажется, я не мог бы теперь открыть ни одной философской книги без чувства тошноты» (т. IV, стр. 17).
«Вообще, — пишет он в другом месте, — у меня нет ни малейшего интереса к теории, ибо уже давно, а теперь больше чем когда-либо, я почувствовал, что никакая теория, никакая готовая система, никакая написанная книга не спасет мира. Я не держусь никакой системы: я искренне ищущий» (т. IV, стр. 98).
Любовь к математике и музыке всегда объединяла Рейхеля и Бакунина. И теперь в их переписке эта тема проходит через все письма.
«Что поделывает музыка? — спрашивает Бакунин. — Сочинил ли ты что-нибудь новое? Как обстоит дело с обещанной мне симфонией?»
«Математика должна заменить тебе музыку, — пишет Рейхель. — Как охотно я тебе сыграл бы что-нибудь теперь в утешение, как некогда играл для развлечения… Ты спрашиваешь меня о моей музыке, о твоей симфонии. Ты ее получишь, если только бог оставит нас в живых и если не иссякнет во мне вконец музыкальная жилка».[143]
«Ради бога не давай заглохнуть своей музыкальной жилке, — отвечает Бакунин. — Из всех видов искусства музыка одна имеет теперь право гражданства в мире, ибо там, где говорят пушки и сама действительность, поэзия должна молчать. Живописи пришлось живописать бы только безобразное, а о скульптуре я уж и вовсе не говорю… Архитектура еще не нашла нового божества, которому она могла бы воздвигать храмы, и должна довольствоваться постройкой теплых и удобных зал для болтающих парламентов. Музыка одна имеет место в нынешнем мире именно потому, что не претендует на высказывание чего-либо определенного и выражает только общее настроение, великое тоскующее стремление, коим преисполнено наше время. Поэтому она должна быть великим и трагическим искусством» (т. IV, стр. 19).
Пока, сидя в одиночной камере крепости, Бакунин был погружен в свои занятия и мысли, саксонская судебная машина работала полным ходом. В обвинительном акте, предъявленном ему, значилось, что он «состоит эмиссаром Ледрю-Роллена для возмущения славянских народов, для обращения их в республику и для возбуждения войны между Пруссией и Россией; также послан от парижского революционного комитета с особым поручением в Великое Герцогство Познаньское и для убиения российского императора и, наконец, в Берлине состоял в тесной связи с левою партией» (т. IV, стр. 27).
На основании всех этих мифических «преступлений» 14 января 1850 года суд первой инстанции приговорил Бакунина и двух его товарищей, Гейбнера и Реккеля, к смертной казни.
«Итак, Вы уже знаете, что я приговорен к смерти, — сообщал Бакунин Матильде Рейхель. — Теперь я должен сказать Вам в утешение, что меня уверили, будто приговор будет смягчен, т. е. заменен пожизненным заключением в крепости. Я говорю „Вам в утешение“ потому, что для меня — это не утешение. Смерть была бы мне куда милее. Право, без фраз, положа руку на сердце, я в тысячу раз предпочитаю смерть. Каково всю жизнь… сидеть в одиночестве, в бездействии, никому не нужным в крепости за решеткой, просыпаясь каждый день с сознанием, что ты заживо погребен и что впереди еще бесконечный ряд таких безотрадных дней!» (т. IV, стр. 21). Да, действительно, перспектива была бесконечно мрачной, и тем не менее Бакунин, так же как и его товарищи но процессу, обжаловал приговор.
Адвокат Бакунина — Франц Отто, очень хорошо относившийся к своему подзащитному и много помогавший ему, получил три недели срока на составление новой защиты. Кроме того, по саксонским законам, подсудимый имел право и на собственную защиту. Бакунин и Гейбнер решили использовать это право в интересах политического освещения процесса. Гейбнер успел составить свою «самозащиту», Бакунин же, принявшийся за дело слишком обстоятельно и вместе с тем не спеша, опоздал.
«Защита» его, разросшись размером до четырех печатных листов, так и осталась незавершенной. Однако материал этот представляет собой большой интерес. Только изложив свои подлинные взгляды на положение дел в России и Европе, считает Бакунин, только выразив полностью свое политическое кредо, он сможет опровергнуть вздорное обвинение суда. С этой целью он излагает свои взгляды па положение дел в России, славянских странах, Австрии и Пруссии. В этой части «защита» перекликается с его анонимной брошюрой «Русские дела». Так же как и в брошюре, высказывание политических взглядов служит здесь двум целям: познакомить Европу с положением дел в стране, малоизвестной на Западе, обосновать свое участие в европейской революционной борьбе. Вяч. Полонский называет «защиту» первой «Исповедью» Бакунина. Отчасти он прав. И там и здесь автор исходит из одних посылок: мир столь плохо устроен, что разумный и честный человек не может не бороться против существующих общественных систем. Но в «Исповеди» много и других акцентов, обусловленных обстоятельствами ее написания. «Защита» же проще, яснее.