Говорят, Шоу отдыхает, только когда работает. Однажды Шоу мне сказал, что у него на все случаи жизни заготовлены всего три речи. Одна — о политике (включая религию), другая об искусстве (и о жизни вообще) и третья — о себе самом.
— Люди думают, что я сочиняю новые речи, а я просто повторяю снова и снова то, что уже говорил много раз. Если бы еще они меня слушали! Мне надело разговаривать, — сказал Шоу. — Я бы говорил в десять раз меньше, если бы ко мне прислушивались.
Он утверждал, что красноречию можно научиться в одной из двух школ: театр «Лицеум» (времен Ирвинга) и Гайд-парк. Шоу учился в Гайд-парке, стоя на табуретке. Есть только один способ одолеть Шоу, когда он говорит с трибуны. Тягаться с ним в остроумии безнадежно. Выход один: заставить его стать серьезным. Тогда он, случается, теряет почву под ногами. Мысль его стремительна, как молния. Помню, в самом начале кинематографического бума к нему пришел тогдашний президент Клуба театралов, очень серьезный молодой человек.
— Мистер Шоу, — сказал он, — мы просим вас выступить на заседании нашего клуба по вопросу: грозит ли театральному актеру вымирание?
— Вы не сказали, какому именно актеру, — ответил Шоу. — И почему вы говорите об этом как об угрозе?
Шоу — самый добрый человек на свете, но он беспощаден. Его любимый вид спорта, по его же собственным словам, — публичные выступления, а любимый способ отдыха — думать. Однажды он мне признался, что иногда слишком увлекается думанием. Как-то он в Алжире ехал на машине и захотел сам сесть за руль. Во время езды из очередных раздумий возникла идея пьесы.
— Что скажете? — спросил он, обернувшись к шоферу, и далее принялся излагать сюжет.
Шофер часто высказывал ценные и весьма здравые замечания по поводу его пьес, но на этот раз вместо того, чтобы поддержать Шоу, буквально сел на него и вырвал руль из рук.
— Вы уж извините, мистер Шоу, — сказал он потом, — пьеса чертовски хорошая, прямо не хочется, чтобы вы разбились раньше, чем ее напишете.
Шоу, увлекшись, не заметил, что едет прямо к пропасти.
Конан Дойл тоже отличался невероятной работоспособностью. Он мог, сидя за письменным столом в уголке собственной гостиной, написать рассказ, пока вокруг смеялись и болтали человек десять гостей. Ему так даже больше нравилось, чем сидеть одному в кабинете. Иногда, не отрываясь от работы, он произносил какую-нибудь реплику, показывающую, что он слышит наш разговор, — и при этом перо в его руке ни на миг не останавливалось. Тем же талантом обладал Барри. В ранней молодости он был репортером провинциальной газеты и, дожидаясь, пока ему выдадут задание, устраивался на стуле, поджав ноги, и среди редакционного шума и гомона преспокойно строчил что-нибудь мечтательно-поэтическое.
У Конана Дойла вся родня была полна жизненной энергии — и духовной, и физической. Как-то раз мы поехали в Норвегию с Дойлом и его сестрой Конни. Эффектная девушка, могла бы позировать для статуи Брунгильды. Она вышла замуж за романиста Хорнунга. Другая сестра вышла за священника по фамилии Ангел, славного и некрасивого. Они жили недалеко от нас в Уоллингфорде, а их сосед был тоже священник, по фамилии Чорд. Этот Чорд позже переехал в Горинг, и там его соседом оказался опять-таки священник, на этот раз римско-католической церкви — отец Ад. Видно, Провидение подстраивает такие штучки для какой-то мудрой цели.
Плавание до Норвегии было бурным. Конни Дойл наслаждалась непогодой. Такая уж она была; у нее только щеки разрумянились и волосы очаровательно завились. Добрая душа, она искренне сочувствовала несчастным дамам, страдавшим от морской болезни. То и дело врывалась к ним в каюты — выяснить, не может ли она чем-нибудь помочь. Казалось бы, одно ее присутствие должно их подбодрить. Ан нет, они, наоборот, только злились.
— Конни, уйди! — простонала одна ее подруга, когда я проходил мимо открытой двери. — Как на тебя посмотрю, тошно становится!
Сам Дойл тоже всегда бурлил энергией. На корабле он начал учить норвежский и от успехов стал чересчур самодоволен. Однажды, в крохотном пансиончике в горах, он зарвался. Мы приехали туда в stoljas — крохотных повозках на одного человека, запряженных удивительно выносливыми лошадками размером с ньюфаундлендскую собаку. Они способны пробежать в день пятьдесят миль и остаться резвыми, как в начале. Нам оставалось преодолеть еще миль двадцать пути. Пока мы обедали, вошедший в комнату молодой офицер что-то сказал по-норвежски. Само собой, мы направили его к Дойлу. Дойл встал, поклонился и что-то ответил. Мы все наблюдали за разговором. Норвежец был явно очарован, а Дойл вещал по-норвежски, будто на родном своем языке. Когда офицер ушел, мы спросили, о чем шла речь.
— Да так, о погоде, о состоянии дорог и о том, что у него какой-то родственник повредил ногу, — беспечно ответил Дойл. — Я, правда, не все понял.
И он заговорил о другом.
Когда мы после обеда вернулись к повозкам, то увидели, что лошадка Дойла куда-то исчезла. Оказалось, что Дойл «одолжил» ее офицеру, поскольку у того лошадь захромала. Хозяин заведения, он же официант, слышал весь разговор. Дойл сказал: «Конечно, с удовольствием». И потом еще повторил. Также он употребил норвежское выражение, соответствующее нашему: «Не за что».
Другой лошади ближе десяти миль найти было невозможно. Один участник нашей компании решил задержаться на пару дней — ему понравились виды — и уступил Дойлу свою повозку. Но до конца поездки Дойл значительно меньше говорил по-норвежски.
В Норвегии проказа до сих пор остается вполне реальной угрозой. Причина — несвежая рыба. По берегам фьордов жители всю долгую зиму питаются в основном консервированной рыбой. Поскольку Дойл — врач, он получил разрешение посетить один из крупных лепрозориев и взял меня с собой. Тот, кто не видел этого, не может в полной мере понять весь ужас предостерегающего крика: «Прокаженный!» Больше всего меня поразило бесконечное терпение несчастных изуродованных людей, смирившихся со своей судьбой. Над входом мы увидели несколько текстов из Священного Писания, и среди них: «Вовек милость Его». Когда мы уходили, поблагодарив нашего гида за интересную экскурсию, звонил колокол к вечерней службе и обитатели лепрозория группами брели к стылой серой часовенке.
Дойл интересовался оккультными явлениями. Однажды он рассказал мне любопытную историю. Возможно, сейчас он бы не согласился с теми выводами, которые тогда из нее извлек. Ему вместе с еще одним членом Общества спиритических исследований поручили отправиться в Сомерсет, в некую старинную усадьбу, для изучения, как тогда говорили, «феномена» — «истории с привидениями», сказали бы во времена наших бабушек. В доме жили отставной полковник с женой и их единственная незамужняя дочь лет тридцати пяти. С некоторых пор они постоянно слышали по ночам странные звуки: глухие стоны, переходящие в рыдания, и скрежет, словно по полу волочили цепь. Звуки то стихали, то раздавались снова. По словам старого джентльмена, слуги пугались до смерти и почти все уволились. Даже собаки нервничали. Дойл и его друг никому не говорили, что они от Общества, — полковник делал вид, будто встретил в Лондоне приятелей и пригласил погостить. Даже жене и дочери он не сказал правды, считая, что женщины не способны утаить секрет. Сам полковник всю эту историю называл ерундой и полагал, что во всем виноваты крысы, но здоровье его жены пошатнулось. Было заметно, что на самом деле он встревожен сильнее, чем старается показать.