Как только закрылась дверь купе, я понял, что мне конец, что они уже за дверью и только ждут…
В случае с Черновилом девица, ворвавшись к нему в комнату, начала рвать на себе одежду и кричать, и это услышали «случайно» проходившие мимо «сотрудники» с понятыми.
Не знаю, поймут ли меня читающие эти строки, но тогда, в те минуты-секунды, было ощущение «конца всего». Ведь я-то ни на какой компромисс не пойду…
Вот сейчас она начнет орать… Да, уже изъявила желание подсесть рядом… И что бы я сейчас ни предпринял — все бесполезно!
Вдруг снова приоткрылась дверь купе, снова тот же парень, только теперь он не спешил исчезать, он поманил меня к себе — в том было что-то нетиповое. Пальцы в судороге на рукояти чемоданчика — так, с чемоданчиком, чуть ли не бегом, только б подальше от девицы — я кинулся к двери, появилась хилая надежда, что выкручусь. В коридоре никого. И тут просяще жалобным тоном, полушепотом он рассказал мне, что еще на вокзале кое о чем договорился с этой девицей, а взять билет в «двухместный» не успел, и не буду ли я столь добр, не поменяюсь ли с ним местами, правда, у него купированный, а не «СВ», но он готов доплатить сколько угодно.
Буду ли я добр! Да я был готов все свои копейки выскрести из карманов! Я мчался по поездным тамбурам куда-то в хвост поезда, лихо хлопая дверями. Было чувство, будто я только что снова народился на свет в этой тамбурной полутьме.
До самого Питера не спал. Восторг спасения (именно так, было ощущение спасения) сменился отчаянием. Пережитый мною унизительный, парализующий страх словно перечеркивал, превращал в ничто все мои, казалось бы, добрые и нужные поступки и намерения, взывал к памяти — я должен был, обязан вспомнить нечто важнейшее, имеющее объяснение тому мучительному состоянию стыда, что не давал уснуть, отвлечься, забыться.
Вспомнил! Вспомнил крысу на свалке близ полировочного цеха на одиннадцатой зоне Дубравлага и впервые осознал, что по стечению всех обстоятельств, из каковых складывается жизнь, до конца дней своих обречен я на «крысиный» образ жизни.
Не очень искренно захотелось назад, туда — в зону, где все отношения с «ограниченным контингентом» людей и ограниченным жизненным пространством просты и однозначны, где нет нужды ни в эзоповом языке, ни в «эзоповом поведении», где, наконец, под могильным холмиком остался человек, которого полюбил, как самого родного, — Юрий Галансков, рыцарь нелегальщины, воспитанник московской полубогемы, на несколько порядков превосходивший себе подобных мужеством и душевной добротой, которую, правда, нужно было уметь увидеть, почувствовать, угадать за внешней грубоватостью и небрежностью общения.
О да! Он сумел бы высмеять эти мои «поездные страсти» и все столь далеко идущие умозаключения, нашел бы простейшую формулу, сводящую к пустяку «многострочные уравнения» относительно смысла жизни «человека подполья», он имел дар видеть жизнь светло и радостно, он, измученный болезнью и в итоге погибший под ножом лагерного хирурга-самоучки. В камере Владимирской тюрьмы услышал о его смерти. Месяц ждал опровержения…
Между прочим, именно там, во Владимирской тюрьме, я заново перечитал «Бесы» Достоевского. Отдельные главы по нескольку раз. «Бесовщина» как неизбежное следствие нелегальщины, подпольного образа жизни, и та самая «крысиная парадигма» — вот что было на этот раз предметом моего интереса. Сразу после Достоевского — «На ножах» и «Некуда» Лескова. И еще «Панургово стадо» Крестовского. Редчайшие книги на воле, в библиотеке Владимирской тюрьмы они имелись и были зачитаны в полном смысле до дыр.
В итоге этого чтения было принято заведомо невыполнимое решение: после освобождения более никакой нелегальщины! Сейчас даже не припомню, как это я себе представлял. В конкретности, скорее всего, никак, потому что ни понятия не имел, ни воображения, что ожидает меня на так называемой «воле».
Впрочем, нет. Информацию, конечно, имел. В столицы и крупные города, в города портовые и «стратегические» — запрет; работа по профессии — запрет; любая форма общения с официальной прессой — запрет. Но зачем мне столицы, порты и пресса? Мне бы до Байкала добраться, там-то уж не пропаду!
Позже прочитал автобиографическую книгу В.Буковского. Есть там у него одна глава… Ее только и помню. Прекрасно написанная глава. О том, как заключенный, «уходя» от тюремной реальности, строит в своем воображении замок, как выбирает местность, как рассчитывает количество необходимого материала, как обустраивает интерьер… Открывает «глазок» надзиратель и видит — заключенный на месте… Но «вертухай» в обмане. Нет никого в камере, потому что заключенный в это время заканчивает кладку последней башенки прекрасного замка, что возвышается где-то за тридевять земель от распроклятой России. Душа В.Буковского давно уже была там, за тридевять… Кампания за его освобождение, возглавляемая самоотверженной женщиной — мамой, явно близилась к успеху. Буковский совершенствовался в английском языке, а власти прощупывали варианты «либеральных игр» с Западом, отчего-то вдруг страсть как озаботившимся судьбой инакомыслящих в Стране Советов.
И все у В.Буковского получилось, как хотел. В отличие от меня, потому что я тоже…
Запада как места жительства для меня не существовало, и строить замок— такое и в голову не могло прийти.
Потому я — уходил в тайгу. В какой-то из тюрем попалась мне книга академика Обручева. Рассказывает он о том, как в 1912 году обратились к нему два сибирских купца с просьбой исследовать одну прибайкальскую падь на предмет золотоносности тамошней речушки. По счастливой случайности я знал эту падь, что находится километрах в двадцати от другой знаменитой пади, откуда вырывается на Байкал самый страшный ветер-ураган под названием сарма. Обручев подробно описывает путь, которым добирался до места, и путь этот мне тоже был известен. Попутно академик в деталях разъясняет технологию старательского промысла, вплоть до перечисления необходимых для того материалов и инструментов.
Заключение купцы получили положительное, но началась Первая мировая, потом революция… Падь так и осталась нетронутой.
И если Буковский проводил сложные математические расчеты по использованию строительного материала для замка, то я вел весьма нехитрые подсчеты необходимого «первоначального капитала» для экспедиции в золотоносную байкальскую падь. Со стороны, если бы такая сторона существовала, — чистая шизофрения! Листки бумаги, где столбцы: лодка — 20–30 рублей; ружье — возьму у брата; гильзы, порох, пыжи, свинец, пистоны — 50 рублей; мука, соль, жир… И так далее.