Он сам пришёл в деревню — его переодели, обмотали бинтами, дали спирту… Не раненый же — так, поцарапанный.
Мы знали, что комбат его недолюбливает. За шалавость. Было такое. Знал и он сам, но это его мало заботило. Так уж получалось, что совали его во все дыры, а он оттуда неизменно выбирался с незначительными повреждениями. Был безотказный — никогда не сопротивлялся, на задания шел легко. И вокруг него собрались всё какие-то чудики: безотказные, но странноватые… Это он говаривал: «Лучше всего в тылу у противника — никто в тебя не стреляет и никто тобой не командует. Курева и жратвы на той стороне всегда больше, чем на нашей; спирт у меня свой, я ихнего не пью. Принципиально».
Вся физиономия у Гамбурцева была в глубоких и выразительных шрамах. При этом он не имел ни одного сколь-нибудь серьёзного ранения, полученного в бою или в разведке. Это были особые отметины — по его шрамам можно было вспомнить большинство наших отстойников, где переводили дух и пополнялись. Как только наши части отводили в тыл, он сразу напивался, скотина, садился на мотоцикл-одиночку — удержать его не мог никто, даже вернейший его ординарец (кстати, совершенно не пьющий). А дальше всё было, как в одной и той же скверной байке: следовало только определить, где, на каком из поворотов Гамбурцев бросит вызов всем законам механики, маневра и земного притяжения. Как правило, он врезался в забор или изгородь, пробивал преграду и затихал на одной из частных или общественных территорий. Как правило!.. Но в виде исключения он умудрялся своей башкой, плотно упакованной в коричневый лётный кожаный шлем, свернуть угол жилого дома. Объектов для истребления было много, но ведь башка-то у него была одна, и лицо, извините, тоже… не казённое.
Склеивали его всегда наскоро и небрежно, а перед самым боем он, с завидной точностью и даром предвидения, убегал из госпиталя и являлся в расположение батальона, как ни в чём ни бывало. За час или два до выезда. Всегда обмотанный, заклеенный. На второй или третий день боёв он сдирал с себя все наклейки, утверждал, что они его демаскируют. Его шрамы снова светились на страх врагам!
Горя с ним было много, но и проку немало.
Уже затемно вернулся с задания лейтенант Кожин Виктор. Все ожидали его прихода с напряжением. В этом был особый смысл — Виктор был Тосин парень, это произошло давно, само собой и без лишних пересудов.
Кожин вошел в хату, сел на край скамьи (уже что-то знает)… Смотрит на Пашку в упор — худой, высоченный, глаза ввалились, словно два чёрных колодца. Сидел-сидел, а потом тихо спрашивает:
— Где?
— Там, — отвечает Пашка.
— Как же?..
Гамбурцев шевелил губами, но слов не произносил.
— Ну, как же это?.. — Кожин не мог понять и не мог смириться.
— Ладно. Пошли к комбату, — говорит Пашка, — чтобы два раза не пересказывать.
Ординарец вскочил с лежанки, догнал в сенях, ухватил командира за ремень и шепчет: «Товарищ старший лейтенант, такое не надо рассказывать!..»
А Гамбурцев в ответ: «Дальше фронта не пошлют; хуже смерти не будет».
Пришли к комбату. Наш старик усталый такой, под глазами мешки в три ряда, дышит тяжело, кашляет, простыл, капли какие-то принимает («старику» сорок два недавно исполнилось). Гамбурцев ему всё, как было, доложил. Виктор Кожин рядом стоял. Комбат развёл руками, уставился в одну точку, словно заснул. Потом встал и к генералу — идти недалеко, через две хаты.
Генерал голову пригнул, один ёжик торчит. Сидит на табуретке, половицы разглядывает. Его только-только командиром корпуса назначили — дел и бед невпроворот. Потом посмотрел на Гамбурцева, как на покойника, и говорит комбату:
— Зачем ты его ко мне привёл? Его надо в трибунал, — и отошёл к окошку. — Что бы ты архангелу сказал, Нил Петрович, если бы на поле боя я не только бросил тебя раненого, но и пристрелил бы на прощанье?..»
— «Умный и рассудительный, думаю, человек, наш новый генерал! Вот бы мне такую башку. Только теперь она мне вроде и ни к чему»… Генерал и комбат вышли в соседнюю комнатку, дверь прикрыли. Наверное, я долго так стоял, — рассказывал потом Гамбурцев. — А у меня всё одно крутится: «Вытащить нельзя было, бросить тоже нельзя, стрелять и подавно— выходит, было у меня только одно: не раздумывая откинуть копыта в сторону и ху-у-ить на сортировку. А кто учил, чуть что— отдавай ЕЁ, жизнь! Всю без остатка! Не раздумывай! Замешкался — сразу изменник!.. И весь твой род!.. К едрене-фене!.. А как дошло до дела, все стали такие умные, такие умные, — хоть ложись и подыхай… Ну, вернулись они из этой комнатёнки. Генерал подошёл и заговорил со мной на «Вы». Я сразу догадался — раз на «Вы», значит, хана — расстрел. «На рассвете, — говорит, — вы переправитесь через речку. В том же самом месте… — смотрю, ещё пока не полная крышка— Снова атакуете врага. Зацепитесь за окраину посёлка. Санинструктора Прожерину принести живую или мёртвую. Лучше бы живую. Идите».
Вышли из генеральской избы — мать честная, весь батальон, кто был в селе — все собрались. Уже около полсотни оказалось… Сидят по завалинкам, на брёвнах, стоят вдоль забора. Гамбурцев нам в двух словах:
— Опять туда же. Тосю живую или мёртвую. Меня под суд.
Кожин сразу пошёл с ним рядом. Да и остальные сгрудились, идут за ними…
— Она у меня из головы не выходит, — сказал комбат.
Адъютант старший Курнешов — молчал.
— Всё равно… как он мог в неё выстрелить?..
— Но ведь нас там не было. И никто не видел. Он же всё это сам рассказал.
— Уж лучше бы не рассказывал… Он что, ненормальный?
— А где у нас нормальные, товарищ гвардии майор?
— Наваждение какое-то…
— Конечно, наваждение, он же суток пять не вылезает из разведки… Спросите у него, какое сегодня число?.. Не ответит.
— Попробуйте у сапёров несколько противотанковых гранат одолжить, — сказал майор.
— Не дадут.
— Но мы же опять их с голыми руками туда посылаем.
— Скажите генералу, пусть он прикажет отдать нам хоть три-четыре штуки. Взаимообразно. Они его послушаются.
— Ну и намылит мне генерал шею. «У них есть, а у тебя нет» — скажет.
— Обязательно намылит. А вы мне намылите. А я начбою…[4]
Про комбата Беклемишева мы все мало что знали — ну, ни одной награды до прихода в наш батальон; человек солидный, выдержанный, этого сословия — спокойный, размеренный, справедливый, почти никогда не ругается, голоса не повышает и не рисуется; речь грамотная, чёткая, пьёт не пьёт, а никто его нетрезвым не видел. Голова бритая, крупная, круглая… И не глупая… Очень трудно воевать под началом командира, когда мало знаешь о нём, вот мы и старались хоть что-то разузнать. Постепенно стали проясняться то ли правда, то ли легенды: на фронте у каждого хоть сколько-нибудь приметного есть своя легенда. Только попробуй не слиться со своей легендой— сразу разоблачат, доверие долой и в отходы.