Родовое сознание – «симптом» поэзии Яковлева. Семья: дед, отец, мать, бабушка – это он сам, лично. Родина – он сам, лично. Война – он лично. Его плоть и кровь состоят из всего перечисленного. Ни индивидуализма, ни экзистенциальности, ни «посторонства» Камю. Это он сам воевал в Сталинграде. Без этого он – буквально – лишен кожи и плоти. Патриотизмом такое отношение к жизни назвать нельзя. Скорее такое сознание могло бы стать предметом изучения ученых-этнографов. Человек этот архаичен, не способен отделить себя от своего мира, своих предков. Так и есть, без этого стихов Яковлева не понять, их примут за «увертливый, речистый» по выражению Боратынского прозо-реализм. Стихотворное пространство-время Яковлева парадоксально кажется мне похожим на пространство-время русской волшебной сказки, как мы о ней читали в работах Проппа: оно погранично, как окрестности избы на курьих ножках, этого форпоста загробного мира. Время здесь летает, как гайка в ЗОНЕ из кинофильма «Сталкер» Андрея Тарковского, вообще ведет себя капризно, так, как ему захочется:
Старинное рыбацкое село, / тебя не «Житным» – / «жизнью» мне назвать бы! / Здесь жили предки. Ели хлеб. На свадьбах / гуляли, пели и дрались зело —
Яковлев сохраняет внутри себя архаический, посторонний течению литературных времен пласт образности и сам он живой срез этого пласта, как срез дерева с годовыми и вековыми кольцами. Этот неизменный языковой и поведенческий строй – плоть и кровь Яковлева, человека, который лишен всякой необходимости искать, как теперь говорят, национальную идентичность, поскольку он персонально, как ни забавно или ни высокопарно это звучит – та самая идентичность и есть.
И вот теперь сутулюсь, одинокий, / у этих окон и гляжу под ноги / себе, как будто что-то потерял.
Тоской и запустением отмечен / старинный дом… И оправдаться нечем. (…)Небо и земля должны быть связаны, как были они связаны прежде, герой отлично помнит эту связь:
На яблоках настоянный /Сквозил небесный свет / Над древними устоями, / Которых больше нет.»
(…)Вовсе не считаю Яковлева, как теперь принято шуметь в рецензиях ни «титаном», ни «величайшим», для меня несомненно лишь, что это подлинные стихи и я надеюсь, что поэт заслуженно уловил своими сетями малую искорку вечности…
Когда выползал я из ложа прокрустова,
то весь мой костяк и стонал и похрустывал —
во мне умирала античная Греция.
Но северным вьюгам открыл свое сердце я.»
(Из статьи «Посмертная книга Владимира Яковлева»)Вячеслав Кожемякин, поэт, издатель
Смертью тронут, жизнью трачен
И не должен никому,
Я бреду рассветом грачьим
В гиблом яблочном дыму.
В тихом омуте больничном,
Где рассвет похож на бред,
Был застукан я с поличным
Медсестрой, идущей вслед.
И по зыбким коридорам,
Под неоновым дождем
В темном облаке бредовом
Был на пост препровожден.
Чтобы заспанный охранник,
Отпустил меня за так,
Чтоб навек я сгинул в ранних
Зябких яблочных садах.
«За калиткой с разбитой щеколдой…»
За калиткой с разбитой щеколдой,
И за речкой, где зреет ранет,
За счастливой такой и недолгой
Нашей жизнью, сходящей на нет.
За разлукой и мукой кромешной,
За судьбой, обрывающей след.
И – сквозь свет, проникающий вежды!
И – сквозь мрак, проникающий свет!
Февральской ночью, метельной и длинной,
он был унесен оторвавшейся льдиной,
гонимой на юг беспощадным норд-вестом
к пустым горизонтам, всем бурям отверстым.
Гонимый во тьме этой бурею злою,
он слушал, как море у льдины слоеной
шипело, взбираясь по каждому слою,
и било в подошвы волною соленой.
Он смерть уже видел, когда на рассвете
(внезапно студеные черные волны
затихли, как рыбы, попавшие в сети)
его обнаружил баркас рыболовный.
Он выжил. Вернулся в родную сторонку,
чтоб снова ломать свою долю крутую…
Тогда получил он одну похоронку,
затем получил похоронку другую.
Был хлеб его – горек. Был день его – темен.
Но жить было нужно, во что бы ни стало!
Он снова рыбачил. Мотался по тоням.
И рвали ветра его парус усталый.
А не было ветра – хватался за весла.
Обедал и спал прямо в лодочном трюме.
Казалось: навеки работать завелся…
Он вырастил нас – своих внуков – и умер.
…Над домом его нынче кружится ветер.
И соком земли наливаются груши.
Где ставит теперь он свой старенький вентерь?
Какая волна его носит и кружит?
Не знаю… Но помню я сердцем ребячьим
лицо его смуглое, будто из меди,
когда уплывал он за счастьем рыбачьим
по вечной реке нашей жизни и смерти.
Значит, время пришло. И я снова беспомощно болен,
и взволнованным сердцем напиться никак не могу
теплым ветром, летящим за мной над невспаханным полем,
и водой из ручья на весеннем лиловом снегу.
Я хочу, чтоб всегда за рекою поля голубели,
и кинжальные ливни хлестали сухую траву!
Эту вечную землю я помню еще с колыбели.
Этой светлой тревогой я жадно дышу и живу.
Эти песни-ручьи, как во мне, прозвенели над полем.
Оттого и слова – и за них я платил не рублем.
Оттого я бываю беспомощной нежностью болен
и в зеленое поле, и в синее небо влюблен.
«Опять на землю льется холод…»
Опять на землю льется холод
из галактических глубин,
на крышах сел и в рощах голых
мерцая светом голубым.
Опять летит в ночные дали
над Волгой тройка вороных.
Звенит, раскалываясь, наледь,
храпит, оскалясь, коренник.
И ничего не нужно, кроме
вот этих яростных коней
да месяца в ольховой кроне,
да песни и гармони к ней!
И чтоб навстречу – острый холод
да степь сияньем голубым!
И чтоб горели окна в школах!
И чтобы Пушкин был любим!
Снова небеса над Незалежной
Рвут снаряды – пятерней железной
Землю с кровью смешивает «Град».
И бессонный снайпер смотрит в оба…
Как теперь я буду верить в Бога,
Если украинец мне – не брат?!
Если оклеветан и оболган
Мир, в котором я живу, и волком
Воет ненависть звериным всем нутром,
Насылая смерть, тоску и морок?
Если ночь июньская, как ворог,
Затаилась снова за Днепром?
«Как живем мы в такой огромной стране…»
Как живем мы в такой огромной стране,
Где у каждого зверя своя правота,
Где июльские ливни гудят в Костроме,
А за Волгой звенят от жары провода?
Где у стольких людей – один только Бог,
И единый для всех унизительный МРОТ?
Как еще ты стоишь на разломе эпох?!
И как жив еще твой оскорбленный народ?!
Ходила Богородица по мукам
Ходила Богородица по мукам,
По адовым кругам – и с каждым кругом
Все меньше оставалось бренных сил.
И плакала, сердешная. И тихо
Просила не спешить архистратига.
Но шел вперед небесный Михаил.
По тернию, по угольям босыми
Ступая ноженьками, думала о Сыне.
По зыбям мертвым и пустыням шла,
Где ни одной звезды на небосводе,
Где страшен гнев, где темен лик Господень,
Где участь всех горька и тяжела!
И молнии, разящие из мрака,
И вихри, восходящие из праха,
И души, вопиющие из ям —
Все сердце материнское объемлет,
Всем жалобам, мольбам и воплям внемлет.
И лик ее любовью осиян.
В кромешной тьме цинизма и безверья
Бреду, как пес, мучительно трезвея,
На тихий свет, что теплится вдали.
Спаси, Пречистая, глухие души
От муки атомной и смертной стужи.
И жажду истины любовью утоли!
Как на голландском полотне,
Он проступает в полутьме —
Глаза из злата.
Который день, который год
Ко мне приходит этот кот —
И нет с ним слада.
Приходит он с ночным дождем,
Когда я болью пригвожден,
Когда мне тошно.
А он, бессмертный, как Енох,
Поет, что я не одинок —
Он знает точно.
Он знает мир и свет иной
И что сосед мой за стеной
Не вяжет лыка.
Он древних звезд читает вязь
И всех событий видит связь —
Мой кот-мурлыка.
Летят светила в окна к нам
И дышит пьяный океан
Среди потемок.
А он гоняется с волной
(И наплевать, что я больной) —
Смешной котенок.
Прямой и резкий, как вердикт,
Он мне про истину твердит,
Впадая в догму…
Но, если он, хотя бы раз,
Не явится в урочный час,
Я точно сдохну.
26.08.2014