Я отказываюсь раздеваться и остаюсь в шинели и шапке один среди голых, зябко жмущихся людей. На мгновение это уже не тюрьма, а предбанник. Тощие мальчишки гогочут, глядя на толстяка с обвислым брюхом и женской грудью.
Наконец приходит начальник тюрьмы, старший лейтенант в новеньких золотых погонах. Чернявый, остролицый, он все время хмурится, очень старательно, даже лоб морщит, должно быть, чтобы казаться старше и значительней.
— Вы что разоряетесь? Здесь тюрьма, не к теще на блины пришли.
(Почему-то именно тещины блины полагают основным антитезисом к тюрьме, казарме, передовой. Но на фронте все такие поговорки разве что смешили, а в тюрьме обретали неожиданную и всегда недобрую значительность.) Начинаю толковать ему, что я офицер, четвертый год на войне и не хочу сидеть вместе с немцами.
— У меня тут все равны, все заключенные, не могу делать различий, здесь полевая тюрьма.
Стараюсь говорить спокойно, даже заискивающе — внутри тошнотный холод, ужас: а что, если придется еще сколько-то дней и ночей быть вместе с жандармами… Начальник отвечает все более решительно и высокомерно. Тогда я внезапно начинаю кричать и непроизвольно кричу с актерским придыханием, этаким каратыгинским, патетическим басом:
— Послушайте, старший лейтенант, если вы уважаете мундир, который носите, ваши офицерские погоны, вы не можете этого допустить. Ведь на мне тот же мундир, что и на вас. Я не осужден, не разжалован, я офицер той же армии, что и вы. Как вы смеете осквернять честь нашей армии, помещая меня к фашистским жандармам…
Орал я недолго, но сам себя до того растрогал, что, кажется, готов был разреветься. Однако и начальника проняло. Он смотрел на меня удивленно, внимательно, даже с некоторым уважением. И так же решительно, как только что отказывал, распорядился:
— Отведите его в восьмую. Имейте в виду: это лучшая камера. Но там всякие сидят. Особых помещений у меня нет. Поймите, здесь полевая походная фронтовая тюрьма. — Он говорил под конец почти извиняющимся тоном. — Забирайте свой хлеб и идите наверх. Мы что — мы тоже солдаты, выполняем приказы. А что, как — уже следствие разберется. Вас посадили, мы охраняем…
Уходя, я испытал искреннюю симпатию к сговорчивому начальнику тюрьмы, но внезапно подумал, как похожи его рассуждения на те, которые я только что слышал от немецких жандармов.
Восьмая камера на втором этаже показалась более просторной и светлой. У боковых стен на полу сидели человек пятнадцать. Едва я вошел, навстречу шагнул невысокий, лысый, поджарый старик с пристальными светлыми глазами, в сером, хорошего сукна пиджаке.
— Ну что ж, новенький, представляйтесь. Как звать, величать?
— Так-то.
— Офицер?
— Да.
— Звание?
— Майор.
— А какой армии?
— Разумеется, Красной.
— Очень приятно, господин майор. А я староста камеры, полковник белой армии Петр Викентьевич Беруля. Вот наш офицерский угол — полковник югославской армии Иван Иванович Кивелюк, майор югославской армии Лев Николаевич Николаевич, поручик югославской армии Борис Петрович Климов, подпоручик польской армии Тадеуш Ружаньский… капитана немецкой армии герра Кенига мы, как противника, посадили в другой угол к параше. Вот эти двое — власовцы, это — латыши-диверсанты, это — эстонец, обвиняется в шпионаже, двое немцев: обер-ефрейтор и рядовой со своим капитаном, ваша армия до сих пор была представлена вот… двумя бандитами.
Растерянно озираюсь. Любопытно. И всетаки это лучше, чем жандармы. Даже ухмыляюсь:
— Семейка невеличка, але честна…
— Курить у вас есть?
Достаю из кармана горсть табака. По камере восторженные охи.
— Мы уже третий день без курева, — говорит Беруля, — а вы богач. Но будем экономны. Вот что, господа, офицеры курят одну на двоих, остальные одну на троих; господин майор, разумеется, без ограничений.
Закуриваем. Начинаю осторожно расспрашивать. Когда слышу, что кто-то сидит уже шесть недель, с холодным, склизким страхом думаю, что я этого не вынесу, сойду с ума или доконают болезни, едва-едва подлеченные.
Замечаю, что немецкий капитан из противоположного угла, где несколько белых глиняных цилиндрических горшков служат парашей, пристально разглядывает меня и перешептывается с двумя немецкими солдатами. Он в лиловатом кителе летчика; смуглый, темноволосый, с каштановой бородкой, похож на итальянца или испанца.
Теперь можно говорить и по-немецки.
— Что вы так смотрите на меня, капитан?
— Простите, кажется, я вас узнал. Ведь вы были русским парламентером в крепости Корбьер у Грауденца?
— Да.
Вот и встретились недавние противники. Еще и месяца не прошло.
Капитан курил, жадно затягиваясь, и размышлял вслух:
— Все родственники, все друзья считают меня счастливчиком. Моя семья богата: отец — директор банка, я никогда не знал ни нужды, ни горя; все родные живы и благополучны; учился я хорошо, и всегда и во всем мне везло — и в любви, и в спорте: на лыжах, на регате, в фехтовании. И все мои желания исполнялись. Хотел стать летчиком и стал. Участвовал в жарких делах, летал на Лондон, на Мальту, на Ленинград… остался цел. Награжден рыцарским крестом. Полюбил чудесную девушку и женился на ней. Был ранен легко, пока лечился, погибла вся наша эскадрилья. Сунули меня в штаб дивизии спешенных летчиков, попал в это пекло в Грауденце, и опять цел и невредим… И я сам всегда считал себя счастливым. Но только сейчас знаю, что такое настоящее счастье. Вот эта затяжка после стольких дней впервые. Да, да, вот эта сигаретка, одна на троих, и есть блаженство.
Капитана арестовали потому, что он был в течение нескольких недель начальником 1С штаба дивизии Германа Геринга. Туда его пристроили доброхоты, чтобы уберечь от фронта. 1С — отдел разведки, контрразведки и пропаганды: наши смершевцы видели в его сотрудниках своих коллег и соперников, арестовывали их и загоняли в лагеря. Кенинг рассказал, что не успел еще толком познакомиться с делами, как дивизия оказалась в осаде. Все же он опросил несколько десятков наших пленных и двух или трех перебежчиков. Он не мог понять, почему они перебегали к окруженному противнику. Оказалось, что молодые, недавно призванные парни из Молдавии вообще не верили своим командирам, не верили, что немцы окружены, и не хотели умирать. Я знал, что с нашими пленными в Грауденце обращались прилично. Но немецкого фельдфебеля, которого мы забросили туда агитировать за капитуляцию, повесили. Капитан сказал, что он не был к этому причастен, фельдфебеля судил гарнизонный трибунал, охраняла полевая жандармерия. Но потом заметил: «А как бы вы поступили с вашим солдатом в подобном случае?…»