Без этого, видимо, будущему писателю никак… Но тяга к плебсу не означает слияние с ним. Даже саму фразу о тяге к плебсу мог придумать и сказать только несомненный аристократ, аристократ по происхождению и домашнему воспитанию. Настоящий плебс и слова такого не знает, для него окружение такого рода — «свои парни в доску», самое то! А Довлатов к плебсу не принадлежал никогда. Чтобы выговорить слово «плебс», надо стоять уже намного его выше… Но «рейды» в него делать приходится: будущему писателю нужна «вся жизнь», а не только домашняя. Но вначале тебя, вышедшего из домашней оранжереи, принимают в штыки или, хуже того, не замечают, не видят в упор — красуются совсем другие.
…«Почему я всегда один? Что же — так пройдет время, и никто не увидит меня, и уж тем более не поинтересуется — какой я?» Это, наверное, и есть первый эмоциональный толчок к писательству: быть хоть как-то замеченным, оставить свой след.
Вспоминаю, как в поисках зрителей (то бишь читателей) я однажды вышел в школьный двор и с тоской увидел спаянную своим уставом хулиганскую школьную «шоблу»: они заворачивали за угол школы расслабиться после уроков и покурить. «Иди» — «Но зачем?» — «Надо!» Через силу подошел, встреченный насмешками, развязно попросил закурить — и в результате от искры сгорел рукав моего нового ватного, перешитого бабушкой из отцовского, синего пальто! И тот горящий рукав — один из первых пережитых мной сюжетов. Не сгоришь — не напишешь!
«Я умнее и больше читал. Я знаю, как угодить взрослым…»
Это очень важный момент — на общем фоне вдруг увидеть себя, оценить, осознать: а ведь меня преследуют не потому, что я хуже, а наоборот — потому что лучше. Теперь надо, чтобы и учителя заметили это и оценили — но сделать это надо плавно, не настораживая злобный класс. Помню тот осторожный и тщательный подъем по ступеням самознания, самоутверждения: хулиганы, привычно ринувшись к тебе «подухариться», как говорили они, вдруг встречают твой спокойный, уверенный, насмешливый взгляд — и осекаются.
«Наша школа на Фонтанке, 62, — продолжает Дмитриев, — была расположена в квартале, ограниченном набережной Фонтанки, улицей Ломоносова, улицей Рубинштейна и переулком Щербакова. Это места сплошной застройки с внутренними дворами. Жилые дома примыкают друг к другу, и по крышам можно обойти весь квартал. Весной ребята из класса, и мы с Сергеем в том числе, выходили через чердачное окно на крышу соседнего со школой дома на Фонтанке. Оттуда открывался прекрасный вид, и было приятно позагорать на теплом кровельном железе. По крышам мы шли от Фонтанки до самого Сережиного дома № 23 по улице Рубинштейна. Дополнительным развлечением было бросить в водосточную трубу камень или осколок кирпича, что вызывало грохот и переполох, после чего нужно было поспешно скрыться в чердачном окне».
Послевоенное ленинградское детство… Лучший трамплин для творческого взлета трудно изобрести. После Уфы или Казани, широко раскиданных, простоватых на вид, вдруг сразу оказаться в Ленинграде — всё равно что проснуться в огромном таинственном замке. Древние стены с башнями, восточные дворцы, извилистые реки улиц среди каменных берегов… лучших декораций для первых грез не сыскать.
Бесконечные темные подвалы, чердаки, крыши, с которых открывается безумный вид, и когда вылезаешь из слухового окна и распрямляешься — захватывает дух и кажется, что ты первый, кто это увидел. И это верно: с таким чувством, с таким волнением первый — ты. Помню: с ужасом и восторгом я стою на скате крыши, почти на самом краю, и гляжу на свою огромную тень на доме напротив. Неужели — приходит странная мысль, — если я осмелюсь и подниму руки — то он, этот великан, тоже поднимет? Собравшись с духом, поднимаю. Машу руками — и он в ответ машет мне! Невероятно! Этот гигант мне подчиняется! Завтра снова увижусь с ним. Для будущего писателя, начинающего мечтать и выдумывать, нет ничего лучше таких картин!
Душные чердаки под наклонными крышами, косые солнечные лучи, в которых беснуются пылинки. Дровяные сараи в дальнем сыром углу заднего двора. Оказаться в пахучей их полутьме — все равно что в пещере с сокровищами. Нам повезло с этим в детстве. Сейчас дети все больше резвятся в виртуальном пространстве — а мы, помнится, прыгали через пропасти с крыши на крышу!
«Мечты о силе и бесстрашии. Похороны дохлой кошки за сараями. Моя речь, вызвавшая слезы Жанны, дочери электромонтера».
Помню и я свою тягу к возвышенному, к сочинению какой-то яркой, небывалой жизни… лишь бы взлететь, воспарить над этой тягучей школьной унылостью! Помню свои стихи в седьмом, кажется, классе: «И в любых сраженьях ни за что и никогда я не сдамся… Женя!»
Какая еще такая Женя? Откуда взялась?.. Из стиха — откуда ж еще? Из рифмы! Потом уже, для подтверждения стиха, пришлось подгонять под него реальность. Девочка с этим именем была в нашем классе всего одна, и притом крайне мне не нравилась. Но что делать — сперва мы сочиняем стихи, потом они диктуют нам жизнь. Скоро весь класс знал: он с ней «ходит» — и даже посвящает стихи! Первая сладкая слава, первое внимание публики!
Но какой ценой! Я вынужден был ее провожать, и мы долго напряженно целовались. Это стихи теперь уже командовали нами. Да, непростое это занятие, ответственное — смутно начинал понимать я. И чуть ли не выработал отношение к любви, как к суровой обязанности, неизбежной расплате за сладость творчества. К счастью, она с родителями-военными вскоре уехала на юг, и отношение это не успело во мне закрепиться. Отношения литературы и жизни не так просты… это ощущается уже в самом начале.
Что Довлатов решил принести себя в жертву искусству, было видно сразу Одноклассники рассказывают, как он однажды принес в школу фотографии знаменитого Раджа Капура с усиками из самого популярного тогда индийского фильма «Бродяга» — популярней тогда не было ничего! — и только тщательно приглядевшись, можно было понять, что это не Радж, а загримированый Сергей. Он уже жаждал сверхпопулярности! Тихий Сережа Мечик искал для себя достойный образ. И нашел — образ Сергея Довлатова. Фотографии те — первые из известных нам мистификаций, из которых были потом созданы как жизнь Довлатова, так и его литература.
В школе он пытался делать и литературный журнал — первый опыт будущих головокружительных проектов.
«1952 год. Посылаю в “Ленинские искры” четыре стиха. Одно, конечно, про Сталина. Три — про животных. Первые рассказы в журнале “Костер”, написанные на самом низком для среднего профессионала уровне».
Показательно, конечно, что он так сразу и так определенно взялся за перо и не мечтал стать летчиком или пограничником — считалось, что все мальчишки тогда только этим и грезили. Тем самым он проявил самостоятельность, обозначил путь, хотя, конечно, не обошлось без наследственнности — отец его писал, был автором скетчей, а тетя Мара занималась литературой активно, будучи одной из самых знаменитых в городе редакторш — редактировала самого Алексея Толстого. Так что дух этот жил в семье… И вообще, литература кажется самым быстрым (и простым) способом установить в мире не чью-то, а именно твою справедливость. Тяга к перу, уверенность в своем праве писать появляется, особенно у прозаиков, гораздо раньше жизненного опыта и мастерства, поэтому первые «успехи» на этом поприще лучше спрятать (и Довлатов, в конце концов, мудро спрятал три четверти из написанного им…). Но без этих неудачных опытов не придешь и к удачам. Кашу надо мешать очень долго, время от времени пробуя, а потом вдруг — о радость! — вроде ничего. Но сразу во рту сладко не станет: сначала будет горько, потом кисло. И лишь на минуту… а потом снова — провал!