А я все ждала, что папа вернется. Не мог он так уйти навсегда. Думала, что это такая игра: проснусь — и он дома.
Спустя полгода после смерти отца нас с Нанкой крестили. Мама была неверующей, инициатива принадлежала ее подруге тете Дусе — она и стала нашей крестной. А маме было все равно.
В церкви было почти темно, и мы держались за руки. Мама куда-то делась, а может быть, и вообще не входила. Рядом — черные чужие беззубые бабки, но мы их не боялись. В огромном пространстве хотелось бегать, но нас быстро отлавливали за шиворот и придерживали. Помню много света около деревянного круглого корыта, у которого было золотое дно. Как Надю крестили, не помню, а со мной все так быстро произошло, что я осталась недовольна (хотелось как следует поплескаться). Ложку кагора помню. Понравился. Дали конфеты и пряники. Конфеты мы сразу съели, а пряники оказались твердыми и невкусными. Выходя, мы их кинули за огромную тяжелую дверь. Нас стали ругать, и маме было стыдно за нас. Желтые пластмассовые крестики, которые нам дали, были легкими и скучными. Мы их никогда не носили, и они куда-то делись.
Марфуша — слащавая, маленькая, бойкая и сухонькая старушка, которая договаривалась в церкви о крещении. Мы с мамой пришли к ней в гости. Помню, мама идти не хотела, но пошла. Мы сидели на маленькой кухне и пили чай с черным вареньем. Потом Марфуша повела нас с Надей в комнату и строго велела креститься на картинки и свечки. Когда она вышла, мы почему-то сразу стали кривляться перед образами, строить рожи, а потом долго всматривались в лики.
Почему отец выбрал петлю? Азартные феодосийцы предпочитали мол: сигали с него с какой-нибудь грузкой, и все дела. Как вообще выбирается способ самоубийства? Выбирает его человек, или это получается спонтанно, по настроению, как фишка ляжет? Можно было снотворного побольше глотнуть. А что? Заснул, и все. Чисто, интеллигентно, красиво. Без шума и пыли. Или это бабский способ, для Лили Брик? Броситься с высоты — тоже не вариант. Феодосия почти вся одноэтажная, пока найдешь что-то приличное, забудешь, зачем искал. Хотя в порту — грузовые краны. Но, видно, отец пощадил маму, не стал прощальную гастроль при всем народе устраивать. А пистолетика не было. У дяди Вали, маминого брата, был — из Берлина привез — маленький дамский вальтер, но потом он его выбросил. От греха подальше.
Наш отец понимал, что попал «в штопор» и у него не хватает воли справиться с собой. Своим уходом он попытался отстоять нашу будущую жизнь. Ушел, пока было кому идти за гробом, кому плакать. Его любили.
Красавец есенинского пошиба, воевал на Черном море (Севастополь, Новороссийск, Керчь, Феодосия) и в двадцать три года вернулся без единой царапины, побрякивая медалями. До войны учился в художественной школе при галерее Айвазовского у Богаевского и Барсамова. Рисовал тушью (пером) и акварелью. После войны окончил ветеринарный техникум, немного поработав, увлекся керамикой. Потом вдруг решил попробовать романтики и рванул вместе с дядей Валей в тайгу, в Верхний Беличан, золото мыть. Терялся в тайге, вышел, выжил. Не знаю, чего он там намыл, но чифирить научился неплохо. Вернулся в Феодосию, окончил курсы водолазов и стал поднимать затонувшие после войны корабли.
Энергии — вагон и маленькая тележка. На гитаре не просто играл, а еще развлекал собутыльников тем, что, положив ее на спину или уперев в пол, одновременно играл переборами и бил чечетку! Цирк! Любую вещь мог играть с лету — абсолютный слух. Пел. Сам сочинял. Показывал маме пародии на своих друзей и сослуживцев так, что мама падала со стула от хохота, а он ей говорил: «Тише, соседи подумают, что я с тобой что-то делаю».
Он любил жизнь. Любил риск, кураж, внимание, которое вокруг себя собирал. На самом верху Генуэзской башни Константина стоял на руках, приводя в ужас прохожих. Нырял с фонарей на пирсе. В порту, где тогда работал, отжимался на верхотуре грузового крана. «Сима, беги! Толя в порту опять цирк устраивает!» — кричали маме, и мама бежала.
За пьянку с начальника объекта опускался до грузчика, потом опять восстанавливали. Незаменим был. Его называли «моторный». Все, к чему он прикасался, делал быстро и наилучшим образом. Саночки нам с Нанкой смастерил с резной спинкой. Ни у кого таких не было, все только языками цокали. А какие бурки Нанке стачал — войлочные, с кожей! Произведение искусства! Я их тоже потом носила. Мама вспоминала, как однажды он сказал: «Я никогда не думал, что семья — это так здорово!» Любил любую домашнюю работу — «Сима, сиди, я сам» — и мыл нам попы, варил каши, драил полы, стирал пеленки. Учил маму пеленать нас. Правда, она так и не научилась, у нее мы всегда были похожи на капусту (пеленки расхристаны в разные стороны), а у папы — аккуратные чурочки. Сшил маме фартук на старом «Зингере» — не фартук, а загляденье! Мебель делал без единого гвоздя! Сам ее конструировал. Спустя тридцать лет на его табуретке стоял мамин гроб.
Мама страдала от его неспособности сопротивляться алкоголю. Они ссорились, он обижался, несколько раз уходил. Делал это демонстративно, белым днем, когда можно было поздороваться с соседями. Чемодан в руку, кепку набок, в зубы папиросу — и пошел прогулочной моряцкой походкой, никем не понятый, ночевать к своей тетке. Мама не останавливала, знала, что через два дня ночью, как тать, он постучится в окно и скажет: «Симок, пусти! Поверь, в последний раз. — И, переступив порог: — Видишь ли, Сима, ты должна понимать, что так, как у нас было, уже быть не может». И они начинали хохотать.
Мама боролась с его пьянством как могла. Однажды она просидела целый день у двери главного врача наркологической больницы, ожидая направления на папино лечение. Вечером, запирая кабинет, тот ужаснулся, увидев ее: «Я же вам еще утром сказал, что мест нет!» Мама: «А я вам еще утром сказала, что никуда отсюда не уйду, пока его не возьмете. У меня нет выхода: у меня маленькие дети, и я его люблю».
Она была счастлива с ним. С ним было легко и весело. Когда не пил.
Один раз мы шли по улице Горького — мама несла меня на руках, а Нанка бежала вприпрыжку рядом, курлыкая какую-то считалочку. И вдруг, вскрикнув, остановилась как вкопанная. Около двери магазина «Под часами» стояли какие-то мужчины. Один, в серой кепке, сидел на корточках и что-то рассказывал, другие умирали со смеху. Нанка подошла к рассказчику сзади и прыгнула на спину. Она держала его за шею и кричала: «Папочка, я знала, что ты выкопаешься!» Мужчина растерялся, пытался ее оторвать, а она все лезла к нему и кричала. В ее памяти остался образ отца — кепка, смех…