Через какие-то считанные минуты розовым фуксином понемножку были тронуты все тридцать фигурок — где кружочки, где клетки, где полосы. Только юбку у форсистой девицы тоже целиком залила. В избе же от этих брызг и пятнышек словно светлее стало. Потом Афанасьевна так же прошла все желтым кроном — этого не жалела и не разводила. И синего очень много пустила. И алого. И все эти цвета на сметанно-белом меловом фоне тоже вспыхивали и горели с неистовой яркостью, а сочетания их были такими контрастными, что, казалось, будто краски кричат, поют, позванивают, пересмеиваются, перекликаются со своей веселой, стремительной и неумолкающей хозяйкой. Расцвечиваясь, они точно обретали душу, эти маленькие глиняные существа. Всадник на коне, например, сидел статный и торжественный. И конь с дугообразными толстыми ногами был могуч и торжествен. Они, всадник и конь, слились в единый монолит, как и должен сливаться с конем настоящий наездник, отправившийся, конечно же, на праздник, так как куда же еще едут в желтом кафтане и высоком черном картузе, с румянцем во все щеки да на коне в черных и оранжевых яблоках… А старорежимный офицерик получил темно-синие штаны, кирпичного цвета мундир и красные эполеты. Спереди на него посмотришь — ничего особенного: талия узкая, руки в карманах, ноги врозь. А в профиль повернешь — грудишка впалая, головка, как огурец, длинная, одни только ноги здоровенные и есть, да растопыренный книзу мундир — типичный офицер-хиляк, которых в конце империалистической развелось видимо-невидимо… А рядом — мещаночка-горожаночка. Вся налитая, на крепких, широко расставленных ножках с мощным задом, плотно посаженной головой в меховой шапочке, руки в муфте; вся бело-желто-синенькая с яркими розовыми горохами по подолу. Кровь с молоком
«Вятская», — с удовольствием подумал Алексей и засмеялся.
— Куда уж лучше, чем так-то, да? — мигом откликнулась Афанасьевна.
Темных стен больше не было. И низкого потолка но было. И огромной кособокой печки. И бедности… А был праздник — игрушечный и всамделишный — удивительный праздник. Было ликующее многоцветье. Были русские характеры. Русская стать, веселье, сказочность… Казалось, что все, буквально все самое радостное, самое народное, озорное и веселое, что когда-либо появлялось в России на ее больших и малых праздниках — на святках и масленицах, — все это собралось сейчас сюда, и еще секунда, и закружится, запляшет, загудит, заплещется переливами гармоник, воплями балаганных зазывал, девичьим смехом… Сердце распирало от радости, хотелось самому пуститься в пляс, сделать что-нибудь озорное и хорошее…
А кому песня вынется,
Тому и сбудется,
А сбудется — не минуется.
На житье, на бытье,
На богачество…
«До чего же голос-то у нее ласковый и напевный!..»
Пришли с работы Саня и Оля. Оля — кругленькая, миловидная, говорливая. А Саня — молчун и похожая на мать. Поздоровалась, руки сполоснула и за кисточку — помогать.
— Брось! Брось! Все равно, как я, не сделаешь, испортишь. Брось! Тут уж мало… Ой, уж больно эта хороша вышла! Мне самой-то как нравится!.. Расцеловать хочется. Сейчас расцелую!.. Вот!.. Разве ж так, как я, кто сможет работать? В музеях-то понимают…
— Мам, ужинать бы пора.
Неприметные до той минуты собаки и кошки объявились вдруг у ее ног и выжидательно уставились в лицо.
Афанасьевна отмахнулась — погодите, мол.
Алексей посмотрел на часы, он был здесь уже седьмой час. И минимум пять Афанасьевна не вставала и ни разу не останавливалась. Кисти все бегали и бегали по белым и пылавшим фигуркам. А теперь вот она еще наклеивала на каждую в главных местах прямоугольнички и ромбики золотой потали — и игрушки становились от этого еще сказочней и веселей. Искривленные от постоянной возни с сырой глиной коричневые костлявые руки ее двигались все быстрее. Лицо посветлело, помолодело, стало даже интересным. И она все мелко хихикала, подмигивала, что-нибудь напевала своим фигуркам, разговаривала с ними, ласкала. Она не работала — она упоенно играла с ними. Жила их жизнью. Оторваться от этого зрелища не было никаких сил.
— А жену-то одну, что ль, оставил? Небось ждет тебя?
Господи, он ведь совсем забыл!..
Считается, что слободе Дымково около пятисот лет, что основана она еще при Иване III, великом князе Московском, прославившемся окончательным объединением русских земель вокруг Москвы. Его повелением часть жителей славного города Великого Устюга была переселена в только что присоединенные вятские земли и обосновалась на правом берегу реки Вятки, напротив города Хлынова, переименованного позже в Вятку, а уже в советское время — в Киров.
Место это очень низкое, по существу, песчаная речная пойма, вся в протоках, заливчиках, озерках и старицах. С высокого городского берега слободу как на ладони видно. Летом, правда, она вся в буйной зелени могучих тополей и берез, и меж ними ничего не разберешь, только дымки из зелени курятся, много дымков, и некоторые считают, что от этого и название слободы. А другие утверждают, что от великоустюжского Дымкова — там через Сухону напротив города тоже есть слобода под таким названием. Переселенцы были якобы оттуда…
А в разлив Дымково все как есть в воде. Случается, что люди по неделям на подволоках живут, избы чуть ли не под самые крыши затопляет. И у каждого дома, конечно, лодка, и все передвижение тогда только в них.
А под ногами здесь везде песок, садов нет, одни огороды с картошкой да давным-давно заведенными парниками с привозным черноземом для помидоров и огурцов. Хорошо вызревают. В основном же слободчане кормились рекой: рыбалкой, добычей топляков, отбившегося сплавного леса, перевозом — тут начинался большой тракт на восток. Да еще делали глиняные грузила для сетей и глиняные игрушки. Лепили и раскрашивали игрушки только женщины и дети. По документам 1856 года, пятьдесят девять семейств этим занималось, и, надо полагать, что вряд ли в тогдашнем Дымкове их вообще насчитывалось больше. Мужчины лишь копали да таскали глину да потом помогали ее перемешивать голыми ногами в больших ящиках с мелким и чистым речным песком, иначе, без добавок песка, здешняя глина после обжига становилась слишком хрупкой — легко ломалась и билась. Анна Афанасьевна говорила, что «больно жирна уродилась в пойменных лугах за слободой».
Вылепленные, еще сырые игрушки обязательно «примазывали» мокрым пальцем — полировали. Несколько дней сушили их на полках и полатях, большие до двух недель. Затем в домашней русской печке аккуратно укладывали тремя рядами березовые поленья, расставляли на них просушенные игрушки и начинали обжиг. Некоторые хозяйки размещали тут же чугуны со щами и кашей. Огонь делал глину твердой как камень. Если же какая-то игрушка трескалась (хотя и нечасто, но такое тоже случалось) — ее шпаклевали. «Изварим бумагу, — рассказывала одна из мастериц, — натолчем ее, добавим клейстера, клею столярного, замесим на меду. Такая шпаклевка крепче глины. Где-нибудь в другом месте игрушка еще может поломаться, а по шпаклевке никогда». Потом скребли ножом комовой мел или заворачивали в тряпку и разбивали молотком, разводили его на снятом молоке и этой жидкой массой белили игрушки. Белили кистями целиком и дважды, и через полчаса, просохнув, они были готовы для раскраски. Краски, как уже говорилось, разводили или на цельном яйце, или на желтке. «Бывало, из одних белков ребятам яичницу делали». Самой ходовой краской был фуксин — он придавал игрушкам особую яркость. Кисти мастерили из холста: выдергивали в холщовой ленте половину утка и навивали ее на палочку. Для обозначения глаз использовали прутики от веников, а для делания «пятнушек» — палочки из луба с расщепленными концами.