1934 год в какой-то степени был переломным. На допросах в 1945 Мясников об этом говорит так: «до 1934 г. я выступал в печати против советского государства. После же 1934 года таких выступлений не было. Однако до 1938 года я продолжал писать книги, направленные против Советского Союза /.../ когда после мюнхенского соглашения я увидел тучи, сгустившиеся над СССР, я не писал более этого и не критиковал СССР /.../ я прошу прочесть мою рукопись «Философия убийства...», где Вы не увидите ничего антисоветского. Эту рукопись в 1940 году я послал Сталину». Что получается? Мясников ставит себе в заслугу прекращение печатных выступлений. Представляется, однако, что не столько желание не обижать вслух советский режим, а скорее «местные» обстоятельства вынудили Мясникова изменить образ действий. Для адекватного понимания остальных слов подследственного надо помнить: представление Гавриила Ильича об отсутствии «антисоветского» в его творчестве, в контексте тогдашней эпохи, было весьма своеобразным. И тут он не хитрил. Посылая свою рукопись Сталину в 1940, Мясников ничего иного, как продемонстрировать свою лояльность, не предполагал. Но мясниковская «демонстрация лояльности», по сути, — очередной вызов властям. Впрочем, вызов — практически все его действия. Иначе он не умел... Любому здравомыслящему современнику Мясникова было бы очевидно: чтобы получить прощение от режима и безопасно вернуться на родину, «Философия...» никак не годилась. И если автор все же рассчитывал заработать с ее помощью политические дивиденды, то приходится признать его полнейшую наивность... Самое большое, чего он мог бы добиться, — спровоцировать нападение на себя какого-нибудь монархиста-мстителя. Мы не располагаем достоверными сведениями о намерениях Мясникова опубликовать свою «исповедь» по-русски на Западе.[15] К тому же содержание рукописи, уже по иным, чем для Советского Союза, причинам, никак не годилось для эмигрантской публики... Возможно, рукопись была позже подготовлена для издания на французском языке. Но для подобного утверждения мы не располагаем нужной информацией.
Вернемся в 1935 год. До отправки рукописи «конкретному читателю» в СССР остается пять лет. А пока — что же он собирался с ней делать? Позади череда эмигрантских поражений (единственное, чего ему удалось добиться, — отмена постановления о высылке из Франции). Именно в 1934 безрезультатно завершилось все то, что он начинал еще в 1921, задолго до своего бегства. Единственным связующим звеном с родиной оставалась переписка с женой (оборвалась в 1937). Сведения об «истинной» ситуации там приходилось черпать из слухов, случайных или сомнительных источников. Немногочисленные местные «леваки», рабочие-эмигранты из славянских государств Восточной Европы (в частности, из Болгарии[16]), эпизодические контакты с отдельными русскими эмигрантами (среди них — с Николаевским[17]) — вот, собственно говоря, и весь или почти весь круг общения. Такая замкнутость не могла не создавать у Мясникова определенных иллюзий. Неадекватное восприятие действительности, в том числе политических реалий, свойственное вообще всем людям его склада, в создавшихся условиях должно было приобрести гипертрофированный характер. Поэтому скорее всего Мясников все же питал иллюзии относительно возможной в обозримом будущем публикации рукописи в СССР (или для французского читателя).
Остается лишь ответить на вопрос, почему им было выбрано именно убийство Михаила Романова в качестве основной сюжетной коллизии. Ведь в его богатой событиями и приключениями жизни были с официальной большевистской точки зрения более «бесспорные» эпизоды, чем организация несанкционированного убийства, более «удобные» для воспроизведения в Советском Союзе 1930-х! Ответ именно на это «почему» мог бы стать ключом к разгадке главного персонажа «Философии убийства...» — ее автора.
Что бы ни происходило в жизни Мясникова в 1934–1935, можно уверенно заключить: «Философия...» должна была стать очередным вызовом не только эмиграции, но и советским властям, и всем местным «левым», наконец, вызовом самому себе. Именно после 1934 сумма обстоятельств, о которых мы знаем, требовала предъявления доказательств его, Мясникова, побед... Конечно, «Философия...» не предназначалась для ящика письменного стола. Абсолютная самоуверенность (одна из основных черт автора) скорее всего вытеснила на периферию вопрос о судьбе рукописи. Главное было справиться с поставленной задачей: повторить убийство, повторить удачно завершившуюся операцию, пройти еще раз весь путь, если понадобится, от Адама и Евы,[18] приведший его к победе — убийству.
Едва ли не самым важным для Мясникова было отношение к свободе. В жизни, в действиях Мясникова, как и в его сознании, понятие «Свобода» никогда не было абстракцией. Жажда свободы для других: беспрерывное участие, начиная с 16-летнего возраста, во всевозможных революционных мероприятиях. Жажда свободы для себя: в многочисленных побегах из неволи, в бесконечном бунтарстве. Классический самоучка, свой основной интеллектуальный багаж он вынес из одиночных камер дореволюционных тюрем, в которых арестантам давали книги без ограничений. И в бессистемном чтении — постижении всего того, что попадалось ему в руки, от Библии до ленинского «Материализма и эмпириокритицизма», от Достоевского до Авенариуса, он стремился быть абсолютно свободным, в том числе свободным от авторитетов: будь то классики мировой литературы, признанные философы или партийные бонзы, не исключая самого Ленина... Если верить Мясникову, он, уже прошедший к тому времени школу боевика-экспроприатора, во время пребывания в Орловской тюрьме занимался самоистязанием, дабы постичь и обрести Бога, либо доказать самому себе свою полную свободу от Бога.
Внутренний мир Мясникова — потрясающее кривое зеркало. Все искажено, вывернуто наизнанку и одновременно примитивизировано. Образцом свободной личности становится не кто-нибудь, а... Смердяков — ему слагается гимн, собственное «я» трансформировано в такой литературный образ, все «угнетенные трудовики» — суть Смердяковы, а сам Смердяков не отцеубийца, а всего-навсего бунтующий герой-смерд. Видимо, следует признать: Мясников — явление пограничное, близкое к «клиническому случаю». Но как и многие «классические злодеи», автор «Философии...» при ближайшем рассмотрении оказывается субъектом... совершенно девственным. Полнейшая наивность и вторичность большинства философско-исторических рассуждений вкупе с патологической неспособностью (или нежеланием) увидеть себя со стороны — невольно провоцируют читателя воспринимать автора не как лицо реальное, а как некий вторичный продукт, выдуманного героя. Сравнение цареубийц, а тем более участников «рядовых» терактов с «бесами» Достоевского должно сегодня восприниматься как некий mauvais ton, избитая метафора. Этот ярлык, навешиваемый на революционеров-экстремистов разных толков, в том числе и на всех представителей большевизма, вот уже более века, совершенно утратил какой бы то ни было внутренний смысл. Затертость же этого определения вполне уживается с его неизбежностью и уникальностью, когда речь идет о специфических реалиях отечественной истории. Говорить же о явлении «Мясников» вне российского культурно-исторического контекста бессмысленно.