Ничего этого не случится. Мы обе с Катей станем баронессами, и жизни наши покроются мраком.
BANDE JOYEUSE: Он слишком красив, он предназначен был стать гомосексуалистом. Красота — это только желание найти в себе эту красоту и не потерять ее. Что делает человек, если видит, что ростом вышел, что лицо крупно, чисто, черты ясны, окрашены выразительными цветами — понятно, что красив? Большинство — что мужчин, что женщин — живет себе и живет, карьеры не строит. Как видишь красавца: стоп, для кого он красив? Для себя? Ну да, но что он за эту красоту хочет? От кого? От женщин ли? Как правило, тешатся многие, много, потом скупятся: даю многое, а что достается взамен? Не слишком ли жадно за него хватаются женщины, получает ли он столько же? И находит тоска. Он — донор, благотворитель, а кто бы осчастливил бедного его? Жизнь длинна. Жизнь красивого мужчины — короче женской, он все этапы проходит мгновенно, какой-то инстинкт наслаждения выводит его сумасшедшей скоростью в открытый мир, из затхлости женских корыстных захватов — в полный, открытый мир вседоступности. А соль мира, господа, властители, — мужчины. Он хочет быть востребованным там, он хочет принадлежать лучшим и владеть лучшими.
Тут мы его и ждем.
Тут мы его и дождались.
МАСКА: Дачи московские и петербургские. Порядочный человек отъезжает к себе в подмосковную. Если это близко — то дача, остальное — мужицкие избенки, нарубленные доходные поселки. И было-то их малое количество, и, как все рациональное, искусственное, просчитанное, воспринялось с невосхищенным изумлением, попортилось, заигралось — и пропало. Петербургские дачные линии с финскими домами стоят и в двадцать первом веке, с огромными стеклянными террасами, высокими потолками, роялями и соснами за окном. Дворы просторны, правильной формы, песок, сосны и изысканная, несеяная, подсосенная трава. Дворы, в которых хорошо играть девочкам в Версаль, мальчикам — в наполеоновские войны и постигать военную науку. В подмосковных — играть в заговоры, в народный бунт, в измену. В Петербурге в каждом доме, и в городе, и за городом, — сарай, или сараи — каретные, дровяные, хозяйственные, для других целей, всегда ясных, в Москве — все сарай. Сарай и лужи. Петербургское болото, как только его высушили, выступает песком, луж нет. Гладкие дорожки, стянутые корнями. Какое здоровое, спортивное, элегантное развлечение — велосипед. Какое дивное зрелище, когда на каменноостровскую лужайку, под лессирующим светло-лимонным незаходящим летним солнцем, выезжают на лучших лошадях сестры Гончаровы с шапероншей, мадам Пушкиной, прекрасной и беременной. На каждую эпоху свой идеал.
На пушкинскую — он, маленький и остроумный, — все маленькое, Преображенские правофланговые на пике не удержались, типаж эпохи определил Пушкин. То есть он не мог не быть маленьким в те времена.
Дачные поселки — на островах, в Царском, по Петергофской дороге — легко превращались в дворцы под открытым небом, дачники — в двор, прогулка по аллее — в парадный выход. Мечтал ли кто действительно о чистом воздухе, в век до бензина, или тяга к нему была делом воображения и эстетической утомленности — каменное и перпендикулярное начинало надоедать и хотелось только одной константы — линии горизонта, никогда не изменяющей чухонской горизонтали, — и тонкого северного рисунка кущ?
МАСКА: Дача в Царском Селе, о девяти комнатах, в два крыла. Посередине — сердцевина, полная света и воздуха решетка обильного остекления, высокие потолки, тонкая летняя пыль по подоконникам — за один час войдет в щели, влетит в отворенные створы — пыльца, бесконечная желтая сосновая пыльца, приправленная разной цветочной, неизбежная пыль с мостовой — камень, кость, железо разбивают царскосельскую почву в невесомый порошок, который, смешиваясь с воздухом в миллионных разведениях, образует гомеопатической силы субстанцию — чем меньше в ней материи, тем сильнее действие. Чем дальше от Царского Села — в Америке или в Париже, — тем головокружительнее тот запах. Чем дальше эпоха отстоит от пушкинской — тем несомненней его присутствие, телесное, живое — рядом с туристом, пошедшим пешком на поиски Китаевой дачи — прочь от парка. От дворца, по той дорожке, по которой прогуливался легконогий господин с молодою женой. Турист будет скоро вознагражден — дача Китаевой, нетленная, полная пушкинского воздуха, — скоро возникнет за поворотом, на вечной улице, на Дворцовом проспекте.
МАСКА: Дантес был французом — такого немецкого розлива французом, упорядочившим все свои страсти. А Пушкин, с лицейской кличкой Француз, был гораздо французистее его, как то повелось французов описывать — более легкомысленным, более поверхностным в любви, ловчее на словцо, чернявее и носатее, мельче статью. Белокурый гвардеец Дантес, влюбившийся в замужнюю даму так, что готов был УВЕЗТИ ее — в другую страну, в безвестное будущее, — начинать карьеру с таким внесемейным положением — подходящих для таких приключений стран на карте Европы было мало, поставить на карту положение приемного отца — хорош посол, которого сын в стране пребывания позорит живое воплощение национального духа и украшение культурной традиции. Старый барон завещал ему все состояние — и мог лишиться всего при жизни. Пушкин так не влюблялся никогда. Бессчетные замужние дамы, — по которым страдалось еще лучше, поскольку страдание было конкретным, сердце знало, какой кровью наполнялось, сжимаясь впустую, руки знали, почему они сжимаются бессильно и что из них ускользнуло, — ни из-за одной из них не хотелось стреляться или становиться героем бездуэльного скандала, ни за одну не хотелось получать порицания от царя или губернатора, ни одну не хотелось увозить — это значило бы посвятить ей всего себя, поскольку другие поприща будут закрыты, — такая женщина ни разу не отяготила его воли, ни одной он не хотел пожертвовать мечтою дать детям свое имя.
Семейное право основывалось на божественном законе, СЛОВО было всем. Как ты назовешь свое дитя, тем оно и будет. Родится оно от тебя, как человека, имеющего имя и вольного, по образу Божию, свои креатуры самому называть — будет твоим сыном, понесет фамилию твоего отца. Родится от плоти, от выделения, от органа твоего — не посчитают за детей. Не умилялись, не держали ответ.
Это были дети, рожденные матерями.
Таких детей себе Пушкин не хотел — чтобы биться за них, отвоевывать у общества, он был светлым, Пушкин, он не хотел глубокой, выстраданной семьи, отнятой, ничьей — и он должен всем весом своим ложиться на чашу весов, чтобы назвать своею свою семью. Собственно, идти против того, как вещи устроились сами и как их Господь соединил.