Роялем ему разрешено было пользоваться в свободные от занятий часы. Рояль стоял в большом темном, с колоннами, зале. Из окон видна была рощица, посаженная во дворе. С другой стороны был манежный двор с конюшнями и обширным плацем.
Застыв у окна, Мусоргский иногда наблюдал за тем, как маршируют старшие воспитанники. Упражнения, перемена шага, повороты, ружейные приемы – все вызывало в нем странную оцепенелость.
Потом он подходил к инструменту. В зале было сумрачно и пустынно. Иногда служитель, услышав звуки рояля, входил и зажигал две лампы, висевшие по бокам инструмента.
Выйти из оцепенелого состояния бывало нелегко. Мусоргский просиживал долго в задумчивости над открытой клавиатурой; казалось невозможным нарушить царившую кругом тишину. Потом он осторожно брал первый аккорд, прислушивался, извлекал следующий.
Только много позже в нем пробуждалась способность к движению. Тогда, забыв о тишине и о том, что его занимало, он начинал играть бравурно и сильно, извлекая полный звук и чувствуя себя так, точно перед ним чутко слушающий зал.
В остальное время он бывал задумчив и тих. Учился Мусоргский хорошо, с товарищами жил дружно. Для того чтобы не выделяться среди них, приходилось изо дня в день, незаметно, совершать над собой насилие; муштра, шагистика, внешний лоск и пустые, грубоватые шутки – ко всему он привыкал. Чтение в школе не поощрялось, мечтательность была не в чести, зато поощрялись склонность к широкой жизни, размах, умение сорить деньгами и кутить.
Мусоргский делал вид, будто все это по нем. К тому, что почиталось добродетелью будущего офицера, он приспосабливался мало-помалу, не сознавая, какой ценой добывается это согласие со школьной средой. Он был мягок, уступчив: приспосабливаться было легче, чем вступать в спор. Но уступчивость его не вполне удовлетворяла начальство.
Генерал Суттгоф, увольняя воспитанников в город, требовал, чтобы они вели себя там как истые представители гвардии:
– Там, господа, та же школа. Будучи украшением армии, юнкер обязан в городе проверить свою смелость, доблесть и твердость характера. Не вполне удовлетворительную отметку я мог бы простить, к тому, что юнкер вернется не вполне трезвый, я отнесусь снисходительно – молодость есть молодость. Но, если он вернется из города в школу тихоней, это хуже всего. Это значит, что он не почувствовал себя офицером. Это непростительно, нет!
Как раз Мусоргский первое время возвращался тихоней, и Суттгоф, встречая его, качал укоризненно головой:
– Опять задумчивый) Опять физиономия рассеянная? Нехорошо, нехорошо! Офицерские навыки закладываются в отроческом возрасте, надо помнить об этом. Одно дело рояль, музыка – это офицеру нужно, это украшает. Но надо быть, кроме того, отважным, решительным, пускай даже гулякой, зато героем. А ты невесел! Крупный проигрыш я прощу, а этого – нет. Я к тебе питаю расположение, помни. Но тем более прошу в следующий раз доказать, что ты достоин нашей лейб-гвардии.
Мусоргский доказывал, с трудом превозмогая себя. Он отправлялся в компании товарищей и старался ни в чем не отстать от них. При его самолюбии насмешки сверстников, а особенно старших по курсу заставляли тянуться за остальными, вести себя с надлежащей бойкостью и свободой.
После воскресных отлучек он возвращался с затуманенной головой и, не помня себя, валился на кровать. А на следующее утро опять начиналась размеренная армейская жизнь: уроки в классах, занятия на плацу. Юнкера припоминали вчерашние приключения, и Мусоргский поневоле делал вид, будто это его забавляет.
Постепенно он втягивался в такую жизнь и привыкал к ее законам.
Занятия с пианистом Герке, начавшиеся еще до того, как он сюда поступил, продолжались, с разрешения Суттгофа, и тут. Правда, они были не столь частыми, как прежде, но Мусоргский делал успехи очень большие.
Однажды Герке, изменив своей сдержанности, заявил: __. Я горжусь, что такой пианист есть отчасти мое создание. Но больше, чем от меня, у вас от бога, от природы. Вы есть почти виртуоз. Будь вы человек бедный, я сказал бы спокойно, что ваш путь – музыка. Но что можно сказать вам, богатому дворянину? – И он печально вздохнул.
Тем не менее Мусоргский не бросал занятий. Даже товарищи, с которыми он вместе учился, спал, маршировал и кутил, не подтрунивали над его увлечением. Музыка Модеста вошла в их быт: его можно было увести в зал, он усаживался и играл по заказу танцы, импровизировал так, что легко было вообразить наводнение, услышать завывание ветра, представить просторный зимний пейзаж. Игра его стала неотъемлемой частью всех вечеринок и увеселений. По доброте своей Мусоргский не умел отказывать. Было приятно, что товарищи относятся к нему с любовью, и он старался им угодить.
В своем увлечении светскостью, составлявшей, по мнению наставников, главную добродетель будущего офицера, Мусоргский научился грассировать, стал перемешивать русские фразы с французскими, немного манерничал. Однако он сохранил врожденную отзывчивость и деликатность. Под маской светского угодника и гуляки скрывался юноша с мечтательной, чуткой, художественно одаренной душой. За годы учения маска успела стать прочной, и ее трудно было снимать с себя.
Припомаженным, затянутым в узкий мундир, умеющим вежливо кланяться и вежливо, но рассеянно улыбаться, беспечным и добрым семнадцатилетним юношей Мусоргский вступил в лейб-гвардию. Где бы он ни появлялся, он был желанным гостем: снова, как в школе гвардейских подпрапорщиков, его усаживали за инструмент и заставляли игрой своей забавлять всех. И Мусоргский забавлял: играл разные танцы, импровизации, переложения из популярных итальянских опер, бравурные попурри.[i] Это всем нравилось и приводило всех в восхищение.
О том, что музыка может служить целям более высоким, он пока не догадывался, хотя в душе его жили неразбуженные силы. Нужны были встречи с людьми крупными, яркими, которые сумели бы раскрыть перед ним иные пути.
И встречи эти были не за горами.
В году тысяча восемьсот пятьдесят пятом, примерно за год до того, как поставлена была «Русалка», утренний поезд среди других пассажиров доставил в Петербург юношу в потертом сером пальто и грубых штиблетах, со старым, потрепанным чемоданом в руке. В толпе осанистых и упитанных пассажиров, среди носильщиков, несших на ремне через плечо чемоданы, среди людей поскромнее, без чужой помощи тащивших свои узлы, юноша затерялся бы, если бы не особая, лучистая энергия взгляда, не эти смелые, открыто глядевшие на всех глаза да еще, быть может, решительная походка. Когда он зашагал по перрону, один пассажир, бежавший ему навстречу, на мгновение задержался, другой посторонился, пропуская его, третий, шагавший рядом, искоса посмотрел на него. Молодой человек, бедно одетый, шел по перрону так, точно знал, что ждет его в столице.