1924
Как порядок метафоры прост —
Перекличка предмета с предметом.
Где один задает свой вопрос,
Там другой не замедлит с ответом.
Хитроумный сравнитель, мастак,
Без труда разрешал я задачу.
Все я сравнивал эдак и так
Что ж теперь о Шиндиси [10]я плачу?
С чем платаны Шиндиси сравню?
С чем сравню той поры несравненность?
Ее утро, ведущее к дню,
Ее детских молитв откровенность?
С чем тебя я сравню, моя мать?
Что ж не брошусь я к скважинам, щёлкам,
К окнам, чтобы на миг увидать,
Как идешь, как белеешь ты шелком?
О платаны в Шиндиси моём!
Я не понял закона простого —
Да, напомнит одно о другом,
Но одно не заменит другого
Так о детстве всерьез и шутя
Я заплакал, отверженный странник.
Уж не я, а иное дитя —
Его новый и милый избранник.
Нет замены вокруг ничему:
Ни пичужке, порхающей в выси,
Ни цветку, ни лицу моему,
Ни платанам в далеком Шиндиси.
1925
К реке подходит маленький олень
И лакомство воды лакает.
Но что ж луна так медлит, так лукавит,
И двинуться ей боязно и лень?
Ужель и для нее, как для меня,
Дождаться дня и на свету погибнуть —
Все ж веселей, чем, не дождавшись дня,
Вас, небеса грузинские, покинуть?
Пока закат и сумерки длинны,
Я ждал ее — после дневной разлуки,
И свет луны, как будто звук луны,
Я принимал в протянутые руки.
Я знал наперечет ее слова,
И вот они:
— Полночною порою,
В печали — зла и в нежности — слаба,
О Грузия, я становлюсь тобою.
И мне, сиявшей меж твоих ветвей,
Твоих небес отведавшей однажды,
О Грузия, без свежести твоей
Как дальше быть, как не устать от жажды?
Нет, никогда границы стран иных
Не голубели так, не розовели.
Никто еще из сыновей земных
Не плакал так, как плакал Руставели[11].
Еще дитя — он жил в моих ночах,
Но был мне брат, не как другие братья,
И уж смыкались на его плечах
Прекрасного несчастия объятья.
Нет, никогда границы стран иных
Я думала, — и, как сосуд, как ваза
С одним цветком средь граней ледяных,
Сияли подо мной снега Кавказа.
Здесь Амирани [12]бедствие терпел,
И здесь освобожден был Амирани,
И женский голос сетовал и пел,
И царственные старцы умирали.
…Так и внимал я лепету луны,
И был восход исходом нашей встречи
И вот я объяснил вам эти речи,
Пока закат и сумерки длинны.
1938
«Всё желтое становится желтей…»
Всё желтое становится желтей,
И радуга семь раз желта над нами,
И россыпь драгоценных желудей
Все копит дуб и нежит меж корнями.
Всё — в паутине, весело смотреть,
Как бьется в ней природа пред зимою.
Счастлив рыбак, который эту сеть
Наполнил золотою чешуёю.
Пока в дубах стозвонный звон стоит
И шум летит над буркою Арсена[13],
Прикосновеньем осень осенит
Всё то, что было неприкосновенно.
1956
«Брат мой, для пенья пришли…»
Брат мой, для пенья пришли, не для распрей,
для преклоненья колен пред землею,
для восклицанья:
— Прекрасная, здравствуй,
жизнь моя, ты обожаема мною!
Кто там в Мухрани [15]насытил марани[16]
алою влагой?
Кем солнце ведомо,
чтоб в осиянных долинах Арагви
зрела и близилась алавердоба[17]?
Кто-то другой и умрет, не заметив,
смертью займется, как будничным делом…
О, что мне делать с величием этим гор,
обращающих карликов в дэвов[18]?
Господи, слишком велик виноградник!
Проще в постылой чужбине скитаться,
чем этой родины невероятной
видеть красу и от слёз удержаться.
Где еще Грузия — Грузии кроме?
Край мой, ты прелесть
и крайняя крайность!
Что понукает движение крови
в жилах, как ты, моя жизнь, моя радость?
Если рожден я — рожден не на время,
а навсегда, обожатель и раб твой.
Смерть я снесу, и бессмертия бремя
не утомит меня… Жизнь моя, здравствуй!
Январь 1928
«Слова ни разу я не обронил…»
Слова ни разу я не обронил
для сочинения стихотворенья.
Пульс-сочинитель отверст и раним,
страшно: не выдержу сердцебиенья.
Если не высказал то, что хотел
выговорить, во мгновеньях последних
наспех скажу: не повинен я в тех
таинствах, чей я отгадчик, посредник.
О, дорогие мои, никакой
силой не вынудить слово и слово,
сердце и сердце к согласью. Строкой
стройною стал произвол небосвода.
Вкратце твое — а потом нарасхват
кровное, скрытное стихотворенье.
Слово — деянье и подвиг.
Раскат славы — досужее слов говоренье.
Стих — это стих, это он, это огнь,
вчуже возжегшийся волей своею.
Спетого мной я услышать не мог
Спето — и станет бессмертной свирелью.
Мнится мне: ночь этот стих соткала.
Бывший ее рукоделием малым,
он увеличится сам — и тогда
хлынет и грянет грозой и обвалом.
Прянув с вершин, устрашив высотой
чести, страдания и состраданья, —
выстоит слабой свечой восковой,
светом питающей мглу мирозданья.
10 июля 1936