Правда, была у всего этого и обратная сторона. Каролина быстро усвоила одну из типичных черт украинского быта — главенство в доме женщины, немыслимое в добропорядочной немецкой семье. Старый муж покорно передал молодой супруге бразды домашнего правления. Дети росли своеобразные.
Об отце я еще многое порасскажу, а пока замечу: свобода с ранних лет ему была предоставлена чрезмерная (если судить по сегодняшним меркам). А когда у него один за другим стали рождаться дети, а у Мани появились сыновья Шура и Валя (наши с Витей ровесники), многодетная Каролина рьяно переключилась на ремесло многовнучной бабушки. Рано умершую Нину она вместе с невесткой оплакала (не до чрезмерного страдания, как моя мать), болезни Вити сдержанно сочувствовала, Шуру и Валю с охотой ругала и наказывала шлепками за дело и впрок, а во мне души не чаяла. Я вообще стал общим любимцем, что, кстати, привело к серьезным неудобствам, а захваливание и заласкивание меня начала именно немецкая моя бабка. Мама много раз рассказывала, как однажды, когда готовили обед, я толкался на кухне, ко всем приставая и всем мешая. Мама чистила картошку. Каролина мыла ее и бросала в открытый чугунок на плите — варился борщ на обе семьи. Одна нечищеная картофелина упала на пол, я схватил грязный клубень и бросил его в кастрюлю. Мама хотела было отшлепать меня, но бабушка не дала — она стала тискать и целовать внука.
— Умный, умный мальчик! — растроганно твердила Каролина. — Настоящий немец, знает, что добро не должно валяться на полу! Зина, у Мани дети глупые, они ничего не понимают, твой Сережа разумнее всех, это такое золото, твой киндерхен, такой… как это называется?.. Молодец!
— Молодец против овец, а против молодца — сам овца! — возразила мать, однако наказывать меня не стала. Я бессчетно слышал от нее впоследствии эту пословицу…
— При бабушке Каролине наказывать тебя было невозможно: она не дала бы, какую бы пакость ты ни сотворил, — часто говорила мама.
Сама Каролина ничем особенным не страдала, но дети ее здоровьем не удались.
Отец был человек незаурядный. Простой рабочий, слесарь, может быть — лишь слегка повыше средней руки, формально так и не продвинувшийся выше двухклассной церковно-приходской школы, он поражал разнообразными интересами и такими же разнообразными дарованиями. Он много и жадно читал, любил стихи (в семье царил культ Некрасова и Кольцова, в значительной степени сотворенный им), сам пытался писать. Он знал Белинского и Писарева, умел щегольнуть среди своих (среда была рабочая) образованием. К тому же рисовал — хотя и бесталанно, выпиливал узоры на дощечках, клеил ящички (один из них сохранился) — руки у него на такие поделки были искусные. В домашнем и приятельском кругу он слыл натурой выдающейся, авторитетом. Но он пил — и пил мрачно, не бутылками, а бутылями, напивался до видений, до окостенения, до беспамятства, до диких взрывов ярости. Я помню его разговорчивым и замкнутым, веселым и мрачным, мастером на хорошее слово и лихим матерщинником.
Он так и не нашел себя. Слесарничанье и выпиливание по дереву и металлу шли не из глубин души. Кстати, уже пожилой, он работал мастером в трамвайном депо Ростова — и одновременно был режиссером-постановщиком в театре Дома культуры.
Мне говорили, что в Ростове его уважали именно как театрального деятеля. «Родился он с любовию к искусству» — но жизнь не позволила претворить эту любовь в дело. Типичный, в общем-то, случай: человек не осуществил того, к чему был призван природой. В этом смысле я тоже могу многое продемонстрировать.
Не то чтобы отец впрямую был душевно болен, но психику его к разряду нормальных не отнесешь — это точно. Пьянство у него было родом болезни, а не подражанием окружению — он считался недостижимым выпивохой. Возможно, вначале он пил, чтобы выделиться, — бравировал луженым желудком и хмельной развязностью, но потом водка стала потребностью.
Зато его сестра Маня была ненормальной в самом прямом смысле. Муж ее, Юлиус Фридрих (тоже из немцев-колонистов), в 1905 году уехал в Америку на заработки, пообещав вскоре выписать жену к себе. Вначале письма приходили часто, затем — реже, адреса Юлиуса менялись — он метался по чужой стране в поисках удачи. Когда я родился, вестей уже не поступало — и все жалели бедную Маню и ругали неверного мужа и нерадивого отца.
Маня одна верила, что Юлиус вернется. И он вернулся — в ее помутившемся сознании. Он тайно являлся к покинутой жене и уверял: он по-прежнему любит ее, но должен скрываться, поскольку принимал участие в беспорядках 1905 года и боится, что правительство его накажет. И хотя давно не было правительства, против которого он бунтовал, а новая власть скорее наградила, чем покарала бы его за буйную молодость, Маня свято верила всему, что призрачно нашептывал ей воображаемый муж.
— Сегодня утром я шла к себе на джутовую фабрику, а Юлиус сидел в канаве на улице — там еще кусты растут, так он под ними спрятался, — доверительно говорила она мне году в 26-м. — Он поманил меня и попросил прощения: он еще не может раскрыться. Скоро, скоро он придет домой и обнимет меня и Шуру с Валей. Так он сказал и убежал: на улицу вышли люди, ему ни с кем нельзя встречаться.
Маню даже не лечили, тихая ее шизофрения никому не мешала и никого не расстраивала. О видениях ее говорили улыбаясь — печально или сочувственно. Кроме сыновей, разумеется, — тем болезнь матери была горька. Ткачиха на джутовой фабрике, она слыла аккуратисткой, ее портрет висел на Доске почета, ее награждали премиями. Во всем остальном, кроме встреч с затаившимся мужем, она была нормальна: хорошо вела хозяйство, обмывала детей, была отзывчива и добра — проникновенно, душевно добра (такими умеют быть только те, которые по-настоящему, полно любят людей). Маленькая, худенькая, смирная, очень неторопливая, так и не отделавшаяся от немецкого акцента — она почти никогда не улыбалась, не повышала голоса, ни на кого не сердилась, ни к кому не придиралась, не знала бурных желаний, не ведала страстей — полная противоположность брату и сестре. Ею не восхищались, ей не удивлялись, ее не обижали, не ставили (кроме как на работе) в пример — она проходила по жизни тихонько и незаметно. Зато ее любили. Любили искренне.
О тете Киле сказать можно гораздо больше, чем о Мане, но я не пишу биографий родственников. Киля была добра и бурна, взбалмошна и смиренна, деятельна и ленива. Она все могла сделать — кроме одного: устроить собственную жизнь. Мужа у нее так и не завелось, но сына Володю, моего двоюродного брата, она хоть и с трудом, но вывела в люди — в полулюди, в пожарники, сказала она как-то.