Ко времени инцидента с Филиппе Вольтой парагвайский «святой мир» еще держался, образцово и с триумфом отпраздновал свое стодвацатипятилетие. Но все же после первой трети XVIII века хулители веры уже распоясались. Орден трещал по швам, новых членов набирать становилось все труднее, все нерешительнее шел навстречу папа, маринуя самые неотложные инициативы. Даже с такими проверенными ветеранами, как Вольта, начались нелады. Проницательные лидеры видели, что с корабля начинают убегать крысы, но старые решительные методы экзекуций уже не проходили, ибо рыбе не пристало рубить себе голову, когда она начала тухнуть.
Филиппо не мог добровольно выйти из братства, ибо устав запрещал. Можно было только быть изгнанным по велению генерала с репрессалиями, чтоб отбить охоту ослушания у новеньких. Само изгнание оформлялось по всей форме.
Много позже экзекуции жена дразнила мужа то «счастливчиком», то «котищем», то «тоненьким», ибо эти слова были созвучны с именем Филиппо. Но тогда «счастливчик» уповал на чудо, ибо был вынужден подать постыдный рапорт, предстать перед прокурорски настроенным собранием коллег и ждать причитающуюся ему полную меру.
По всей видимости, перспективный иезуит не бросил дела на самотек: он упал в ноги начальству и заверил, что всей душой за святое дело, но женщина подкосила. «Кто не с нами, тот против нас», но сомнений в бойцовских качествах жертвы не было, а поскользнуться никому не заказано. В черный список заносить фамилию Вольта не стали, но из белого вычеркнули. «За» было два довода: «честь» дочка графа все равно потеряла, а ссориться с влиятельными людьми было невыгодно. Словом, разрешение на тихую официальную свадьбу не замедлило. К тому же ослушник обязался пребывать в, своего рода, кабале, чтобы долг перед «братьями» выплатить если не самому, то детям. Так и был обречен Алессандро на служение ордену еще за десять лет до своего появления на свет, во искупление родительских ошибок. Впрочем, кто же может избежать платы по отцовским векселям?
После свадьбы с перерывом в два-три года начали появляться лучшие в мире цветы, ради которых Филиппе хотел жить и жить: сначала Иозеф, потом Иоанн, Луиджи, Алессандро, Клара, Марианна и Цецилия.
Первого сына супруги Вольта назвали в честь Филиппова дяди, второго по его отцу, еще двоих в честь братьев. Умысел тут был простой и временем проверенный: чтоб закрепили тезки друг друга перед богом и людьми, чтоб помогали друг другу и чтоб труднее было их из жизни вытолкнуть. С дочками вышло похуже: первая получила имя по отцовой тетке и прожила благополучно, выйдя замуж за графа, и еще двоих наградили святыми именами, что, однако, не принесло им долголетия — обе, в монахини отданные, протянули недолго.
А в 1745 году Маддалене шел тридцать первый год, на ее руках лежал чудо-крошка Сандрино, а за юбку цеплялся бутуз четырех лет и еще трех месяцев пяти дней, о чем мать помнила всегда, ибо жила только детишками. Имя у бутуза было латинизированное, Алоиз, но в обиходе звали просто Луиджи. Как и задумано было, станет Луиджи доброй опекой младшему на многие годы. А еще двум старшим отец приглядывал будущее, хоть рисовалось оно тускловато.
Холостяком Филиппо отличался смелостью и решительностью, а в ответе за семью стушевался. То ли прежние хозяева его припугнули, то ли слово им дал, то ли просто сам надломился из-за пережитого, только всех семерых пожертвовал он богу. Тем самым корень их рода оказался обреченным на вымирание, ибо церковным людям брак заказан. Непонятно, кто это выдумал, только «лучшие из лучших» покидали мир, не оставив потомства, будто без боя отдавали врагам-еретикам свои святые позиции. Все же двое из семи из тупика вывернулись, но тогда об этом и предполагать не приходилось.
Но при всем при этом клеймо отверженных смыть было непросто, хотя бы и не видимое неопытным глазом. Чтобы бедой не заразиться, люди по возможности избегали опасную семью, кроме самых умных. И то радость, что с дураками мало общались.
Люди, конечно, знали, что хозяин был одним из тех, кого весь мир ненавидел за елейные речи, фарисейские ужимки и лютые поступки. Конечно, о разжаловании из иезуитов весть разнеслась далеко, но у такого тертого пройдохи старые связи вряд ли оборвались. Знакомые старались держаться от семьи Вольты как можно дальше, к тому же никому из людей не по нраву отклонения от нормально существующего порядка, даже если речь шла о нормах изуверских и всеми отвергаемых.
Вот почему вся жизнь ломбардских «ангелочков» уходила на молчаливое оправдание. Они кротко и беспрестанно демонстрировали чрезвычайно высокую мораль, но и это не всегда помогало: на детей все же пала, да и не могла не пасть, черная тень родительского греха. Даже в конце века, когда для сближения выпал весьма удобный повод, братья Маддалены так и не пожелали знаться с ее детьми. Графская семья Инзаги вычеркнула имя грешницы из сердец и из памяти, ибо такой грех ее был из числа вечных.
И угодил малыш Сандрино[3] в самое пекло. Что там ошибка в метриках — сам воздух вокруг настоялся застарелыми религиозными страстями. Их невидимый и телесно неощутимый накал стал причиной реального ущерба, нанесенного маленькому Вольте…
Маленький дикарь.Малыша отдали к «балье» (кормилице) в деревню Брунате. Чудесные рощи, свежий воздух, с утеса, который взметнулся высоко над озером, видны далекие дивные ландшафты. Дороги непроезжие, а из Комо всего с час идти по уединенной дорожке. Место райское, кормилица здоровая и чистоплотная. Чего еще надо?
Малыш, становился длинноногим, глаза карие, живой, добрый и чуткий. Собой хорош, «Quel parde, tal figlio» — «Каков отец, таков и сын». Сандрино рос на глазах крестьян, людей незлых, но занятых. Мальчик то засмеется, то над чем-то задумается.
Но Лизавете Педралио особо цацкаться с чужим было некогда: накормит, выставит люльку в сад, при случае сменит пеленки, а там за своих, да и хозяйство кому ж вести? Слов нет, дитя любви казалось на диво славным. В голове бальи иногда появлялись туманные ощущения на тему о пестуемом младенце, но ее дело кормить, а не погремушками трясти.
Когда через тридцать (!) месяцев счастливые родители явились за дитяткой, он оказался крепким и шустрым. Даже ходил, но не говорил. Только малыш не горевал. Несмышленыш. Это его и спасло. Потому что и дома ни у кого до него времени не было.
Первое слово мальчик произнес как-то за обеденным столом, когда ему дали вареное яйцо, и слово это оказалось «чиара», «яичный белок». Слово «мама» он выговорил года в четыре, а нормально начал говорить только к семи годам.
Окружающие считали Сандро дебилом, хотя родителей не огорчали из вежливости, Если в те годы кому сказать, что перед ними будущий великий ученый, рассмеялись бы в лицо. А малыш учился читать по книге уже умершего Дефо про Робинзона и Пятницу.