Я с волнением ждал выступления Ольги. Кроме волнения было и беспокойство: как она? Моя тревога еще усилилась, когда встреченная горячими аплодисментами Ольга встала и пошла к установленной на краю эстрады стойке с микрофоном, походка у нее была неуверенная. Я не отрывал глаз от ее ног в высоких черных замшевых ботинках. Но, подойдя к микрофону, Ольга вдруг обрела прежнюю осанку - прямизну плеч, гордый постав головы, знакомую манеру встряхивать падающей на лоб светлой - все еще не седой - прядью. Не помню, что говорила и читала Ольга, к слову сказать, в тот день, разогретые приемом аудитории, многие писатели выступали хорошо, но выступление Ольги было незабываемым, и то, что я не в силах восстановить его в памяти, ничуть тому не противоречит, незабываемым было потрясение. Все пережившие блокаду, и те, кто сидели на эстраде, и те, кто были в зале, на несколько минут помолодели, они вспомнили себя такими, какими были двадцать пять лет назад, опаленными войной и блокадой, но гордыми своей причастностью к историческому подвигу. Ольге аплодировали стоя, кричали "Спасибо!".
Последняя встреча. Я опять в Ленинграде и опять с делегацией москвичей. После памятного мне вечера я долго не виделся с Ольгой, хотя всегда знал о ней от общих друзей, чаще всего от Веры Казимировны Кетлинской. Вера Казимировна относилась к Ольге с трогательной заботливостью, резкая и самолюбивая, она с поражавшей меня терпимостью сносила перепады в настроении Ольги и не позволяла с собой поссориться.
Приехав, я первым делом справился об Ольге, мне сказали, что Ольга тяжело больна, нигде не бывает и никого не пускает к себе, звонить ей бесполезно, к телефону подходит ее домоправительница, сама Ольга берет трубку редко. Я еще раздумывал как быть, когда мне позвонил приехавший с той же делегацией Лев Ильич Левин: "Ольга хочет нас видеть, просит захватить с собой бутылку сухого белого вина, одну, не больше"... И мы поехали в тот же день на набережную Черной речки, застроенную новыми домами, где лишь немногие из жителей знают точное место дуэли Пушкина. Ольгу мы застали лежащей в постели, по-видимому, она была очень слаба, такой тихой и беспомощной я ее никогда не видел. Затем она сидела, обложенная подушками, и мы распили вчетвером принесенную бутылку рислинга. Ольга оживилась, голос ее окреп, мы заговорили о литературе, вспомнили блокадные годы - перед нами была прежняя Ольга, ласковая и смешливая, с ясной памятью на людей и события. В середине нашего разговора позвонили то ли из издательства, то ли из Радиокомитета, и Ольге пришлось взять трубку, не потому что это было какое-то начальство, а потому что существовал требовавший срочного разрешения конфликтный вопрос, и я хорошо запомнил, как твердо, с каким спокойным достоинством Ольга отстаивала свою точку зрения. Не только отстаивала, но и отстояла, когда она, извинившись перед нами, вернулась к прерванному разговору, глаза ее задорно блестели. Разговор наш продолжался еще около часа, пока мы не почувствовали, что Ольга устала. На прощанье мы получили по долгоиграющей пластинке с записью стихотворений разных лет в авторском чтении. Никаких лишних слов при этом не было сказано, прощались так, как люди, которые еще не раз увидятся, но у меня - вероятно, у Льва Ильича тоже - было тревожно на душе.
Я очень дорожу подаренными Ольгой книгами, но эта пластинка мне еще дороже. На плотном глянцевом конверте большой фотопортрет Ольги - лучший из всех, какие я знаю. В левом верхнем углу твердым Ольгиным почерком: "Саше Крону, другу, с любовью. Ольга Берггольц". Я часто подолгу смотрю на пластинку, но на проигрыватель ставлю редко. Это каждый раз событие. В первые послевоенные годы мне нужно было сделать над собой усилие, чтоб заглянуть в свои блокадные дневники, слишком свежа была боль. Нечто подобное я ощущаю, слушая голос Ольги, в этот день я уже не умею думать ни о чем другом.
1978