Восприимчивость нервов Александра, – продолжала Ольга Сергеевна, – проявлялась у него на каждом шагу, а когда его волновала желчь – в особенности весною (surtout ie printemps, quand sa bile etait en mouvement), – брат мой, не будучи, впрочем, так безрассудно вспыльчив, как Сергей Львович, и отнюдь не так злопамятен, как Надежда Осиповна, поддавался легко порывам гнева.
В эти-то мрачные минуты и являлся к нему Соболевский на выручку – прогонять тоску и гнев. Но Соболевский не всегда же был при нем, а Лев Сергеевич и Вульф подавно; я же (говорила мать), будучи лишена, вследствие горьких испытаний, прежнего моего веселого нрава, утешала Александра как-нибудь, но не могла удачно избавлять его от печального или желчного настроения, и тем более не могла, что мало чем сама уступала брату в нервной восприимчивости.
Скажу более, – прибавила моя мать, – нервы Александра ходили всегда, как на каких-то шарнирах, и если бы пуля Дантеса не прервала нити его бедной, страдальческой жизни, то он немногим бы пережил сорокалетний возраст. Нервный удар – и конец».
Веселая беседа Соболевского с Пушкиным, о которой я вспомнил в конце предшествующей главы хроники по поводу недоразумения о Баркове и которая, – забыл сказать, – имела место на рождественских праздниках 1829 года, рассеяла лишь на несколько минут Александра Сергеевича. Ушел Соболевский – веселости у дяди след простыл, и, как всегда бывало в скорбные минуты, поэт явился к сестре отвести душу; пришел он с рукописью под мышкой. Рукопись состояла из отделанных им недавно строф «Евгения Онегина», вошедших впоследствии в 8-ю главу этого романа. Первую из строф «В те дни, когда в садах лицея» дядя пометил 24 декабря 1829 года, следовательно, незадолго до разговора с Соболевским.
– Слушай, сестра, – сказал Александр Сергеевич, – что тебе прочту, и сама увидишь, могу ли я быть счастлив, как ты меня на днях старалась уверить… Слушай же и не перебивай. Вот кто, по-моему, счастлив:
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто черни светской не чуждался;
Кто в двадцать лет был франт иль хват,
А в тридцать выгодно женат;
Кто в пятьдесят освободился
От частных и других долгов;
Кто славы, денег и чинов
Спокойно в очередь добился,
О ком твердили целый век:
N. N. прекрасный человек!
Моя мать, – надо заметить, – считала совершенно ненужным напускать на себя поэтические восторги при чтении братом его стихов и льстить ему одобрительными восклицаниями или хлопаньем в ладоши, как делал Лев Сергеевич, хотя она гораздо глубже дяди Льва понимала и ценила талант брата.
Выслушав Александра Сергеевича хладнокровно, она заметила:
– Рассказал ты прекрасно, но передаешь истину не новую, а развиваешь короткую и почти всегда верную поговорку:
Кто в двадцать не умен,
Кто в тридцать не женат,
Кто в сорок не богат, —
Тому и быть так.
Но тут ум ты заменил в франтовство, женитьбу, правда, оставил на месте, а к сорока прибавил, – кроме десятка, – славу и чины; тот же, который освободился, как ты говоришь, от частных и других долгов, сам по себе уже богат.
Дядя нахмурился, проговорил обычное: «Как есть мадам Кампан», – и повторил:
– Слушай же, не перебивай. Прочел тебе о счастливчиках, а вот прочитаю о себе:
Но грустно думать, что напрасно
Была нам молодость дана,
Что изменяли ей всечасно,
Что обманула нас она;
Что наши лучшие желанья,
Что наши свежие мечтанья
Истлели быстрою чредой,
Как листья осенью гнилой.
Несносно видеть пред собою
Одних обедов длинный ряд,
Глядеть на жизнь, как на обряд,
И вслед за чинною толпою
Идти, не разделяя с ней
Ни общих мнений, ни страстей!
– Ну, что на это скажешь, мадам Кампан? Метко, так ли? Да говори же!
– Да что тебе на это скажу, Александр? Если себя подводишь под этих господ…
– Именно подвожу, – перебил Пушкин, – и тысячу раз подвожу; оплакиваю, что не того я от моей молодости ждал, и что все выходит у меня наоборот. Положим, – объяснял дядя, – в двадцать лет я был умен, но, Боже мой! натворил столько глупостей, что и фонвизинскому Митрофанушке в пору. Теперь мне тридцать; по пословице должен быть женат, но скажи мне, ради Христа, похож ли я на жениха, особенно если вспомнишь, что тебе говорил? неужели не видишь, что смотрю в бобыли?
– А хочешь пари: если вот этот наступающий год проведешь холостым, то уж никак не следующий, и – скажу тебе напрямик: твоими последними словами, точно так же как и намедни в разговоре о Ризнич, хочешь просто меня обманывать. Ты уже задумал, и задумал давно кое-что, а может быть, даже есть и на примете кое-кто!
Предчувствие и тут не обмануло мать: не прошло и четырех месяцев после разговора, как дядя Александр, в марте 1830 года, уехал в Москву, в апреле сделал предложение Наталье Николаевне Гончаровой, с которой, впрочем, познакомился еще в 1828 году, – без особенно серьезных, однако, намерений [82] , – а 18 февраля 1831 года венчался.
Подробности об этом событии изложу после.
Александр Сергеевич не возражал своей сестре, но стал жаловаться на бесцельно проведенную жизнь и сказал:
– Я не жилец на этом свете, а как бы мне хотелось еще пожить и быть полезным, если не отцу и матери, то, по крайней мере, кому-либо другому, ну, хоть России, например [83] , но скверные, скверные предчувствия меня давят, да – признаться – все мне не то что опротивело, а очень надоело. Говори мне что угодно, не разуверишь. Лучше прочти вслух, что тебе покажу. Написал на днях. [84]
И Ольга Сергеевна прочла:
Брожу ли я вдоль улиц шумных,
Вхожу ль во многолюдный храм,
Сижу ль меж юношей безумных, —
Я предаюсь моим мечтам.
Кружусь ли я в толпе мятежной.
Вкушаю ль сладостный покой,
Но мысль о смерти неизбежной
Везде близка, всегда со мной.
Я говорю: промчатся годы,
И сколько здесь ни видно нас,
Мы все сойдем под вечны своды, —
И чей-нибудь уж близок час.
Гляжу ль на дуб уединенный,
Я мыслю: патриарх лесов
Переживет мой век забвенный,
Как пережил он век отцов.
Младенца ль милого ласкаю,
Уже я думаю: прости!
Тебе я место уступаю —
Мне время тлеть, тебе цвести.
День каждый, каждую годину
Привык я думой провождать,
Грядущей смерти годовщину
Меж них стараясь угадать.
И где мне смерть пошлет судьбина:
В бою ли, в странствии, в волнах?
Или соседняя долина
Мой примет охладелый прах?
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.
И пусть у гробового входа