Газета наша росла; маленькие прежде страницы ее развернулись в полновесные листы таких же размеров, как в «Правде», в «Известиях», в «Труде», — и уже не было такого газетного жанра, который не находил бы себе места на страницах «Гудка» [16; 40–41].
И. С. Овчинников:
Правщики «Четвертой полосы», как чиновники литературного департамента, являлись на работу вместе с бухгалтерами, машинистками и курьерами ровно в девять.
Фельетонист Олеша и художник Фридберг пользовались льготой: приходили и в одиннадцать, и в двенадцать — когда им было удобно.
Явившись с большим опозданием, Олеша на этот раз был несколько навеселе. Заметив это, обитатели комнаты, свои и приблудившиеся, прямо от двери взяли его под руки и поставили на ближайший стол. Так начался сеанс стихотворных импровизаций, эпиграмм и каламбуров, своего рода «египетские ночи». Присутствовавшие предлагали Олеше тему, задавали вопросы — и он немедленно отвечал четверостишием. В комнате становилось шумно. На шум сейчас же набегали работники других отделов, заглядывали даже случайные прохожие.
Вот, оправляя на ходу непослушные манжеты, в общем потоке втискивается в комнату Михаил Афанасьевич. Его встречают взрывом смеха, дружным улюлюканием: наметилась подходящая мишень для остроумия Олеши. Как будто по сговору, начинаются требовательные выкрики:
— Эпиграмму на Булгакова!.. Даешь на Булгакова!.. Просим, просим!
С напускной важностью Олеша делает шаг к краю стола. Ворчит, как в трансе, пробуя один за другим варианты, ловя на лету подсказы нетерпеливых слушателей.
Но вот он выпрямился. Рука выброшена вперед;
— Хотите на Булгакова? Могу! На кого прикажете! Вы заказчики, я исполнитель! Пожалуйста!..
Начинает медленно, но уверенно скандировать:
Булгаков Миша ждет совета…
Скажу, на сей поднявшись трон:
Приятна белая манжета,
Когда ты сам не бел нутром!..
И сейчас же со всех сторон крики протеста и возмущения:
— Товарищи, провокация! Товарищи, предательский намек! Скрытый донос и самый наглый вызов!
Обращаясь к Булгакову, Перелешин решительно настаивает:
— Михаил Афанасьевич, слово за вами! Немедленно к оружию! Сокрушительный контрудар, не сходя с места!
Булгаков растерянно и вместе с тем плутовато улыбается:
— Так, говорите, контрудар? Придется!.. Смолоду мы тоже баловались стишками-то!.. Попробуем… особенно с вашей помощью!
Начинает вслух сочинять стихи:
По части рифмы ты, брат, дока, —
Скажу Олеше-подлецу…
Но путь… но стиль… но роль.
Ищет, варьирует… Перелешин перебивает:
— Товарищи, а вот насчет «подлецу» это, по-моему, не пойдет! Факт, так сказать, внелитературный! Голое ругательство и больше ничего!..
И сейчас же дикий рев голосов:
— Подлецу — долой! Подлецу — отставить! Прямое ругательство, и только!
К этому тихо и внушительно присоединял свой голос Ильф:
— Правильно! Дешево и скучно!..
Продолжая улыбаться, Булгаков разводит руками:
— Не нравится — перекантуем! Нам это ничего не стоит! Прошу внимания! Вариант номер два:
По части рифмы ты, брат, дока, —
Скажу я шутки сей творцу!..
Опять врываются голоса:
— Предлагаем чудесные рифмы! Михаил Афанасьевич, чудесные рифмы!.. Дока — Видока! Французского Видока! Флюгарина Видока!.. И дальше — по лицу!.. Творцу — по лицу! Рифма? А?..
Булгаков:
— Мерси-с! Довольно! Контрудар изготовлен! Декламирует:
По части рифмы ты, брат, дока, —
Скажу я шутки сей творцу,
Но роль доносчика Видока
Олеше явно не к лицу!..
Сеанс окончен. Посетители толпой спешат к двери [5; 141–143].
Арон Исаевич Эрлих:
С двух часов дня все материалы в разных отделах газеты поступали от сотрудников к заведующим отделами и дальше к секретарю редакции.
После этого сотрудники были, в сущности, свободны. Они могли еще понадобиться для каких-нибудь исправлений или уточнений, и поэтому нельзя было уходить из редакции, но чаще всего складывалось так, что больше уже ничего от них не требовалось. Что же оставалось делать в продолжение трех часов до окончания рабочего дня?
Литправщик производственного отдела М. Булгаков не хотел терять даром драгоценного времени и писал. Ровным почерком, без всяких исправлений и помарок заполнял он в стенах редакции толстую тетрадь в клеенчатой обложке, сочиняя повести «Дьяволиада» и «Роковые яйца».
Другие сотрудники разбредались в разные стороны по Дворцу Труда. Одни в столовую, где можно было уютно потолковать за бутылкой пильзенского, вспененного, пузырящегося пива. Другие гуляли по коридорам, тем самым длиннющим коридорам, что побуждали ко все ускоряющейся рыси. Третьих не преодолимо влекло в большую комнату «Четвертой полосы» именно потому, что здесь всегда было шумно, весело и опасно: в любую минуту можно было попасть под круговую атаку острых языков и надо было не ударить лицом в грязь, мужественно принять бой! Разгоралось словесное сражение, длилась жгучая и увлекательная перепалка, шло состязание в остроумии.
В этой комнате любой разговор принимал сатирическую окраску — такова уже была самая атмосфера «Четвертой полосы» [16; 48–50].
И. С. Овчинников:
В нашей комнате, в простенке, за спиной Ильфа висел большой лист картона, наполовину заклеенный газетными вырезками. В каждой вырезке какой-нибудь ляпсус, курьез, ошибка. Это наша гудковская доска брака. Называется она «Сопли и вопли».
Доской брака вдруг очень заинтересовался сотрудник «Рабочего Москвы» Павлов. Увидев доску в первый раз, он не только внимательно прочитал ее вдоль и поперек, но многие вырезки тут же переписал в свой блокнот. То же самое проделывал он и дальше с каждой новой партией вырезок.
Выяснилось любопытное обстоятельство: к Павлову его редакция прикрепила пятерых рабкоров, из которых он в срочном порядке должен был сделать журналистов-профессионалов.
Никаких учебников и руководств по газетной работе в те годы не было, и наши вырезки он использовал как своеобразное пособие. Каждую вырезку он прочитывал со своими рабкорами и кратко ее комментировал:
— Поняли? Так писать не надо!..
Материалы накапливались. Павлов пытался свести их в систему и сделать как бы памятку «Советы рабкору». Но одному задача оказалась не под силу. Пришел в «Гудок».
«Советы» сделали, но получились они убийственно «четвертополосными». Броско, зло и безбожно шаржированно.