В бараке к Пивоварову подошел Герасимович.
— Юрий, — шепнул он, — бабу хочешь?
— Какую? — испугался Пивоваров и почувствовал как зачастило сердце. Точно так же срывалось оно в бешеный бег на Лубянке, когда ночью лязгали замки в его или в соседних камерах, и человек пробуждался с дыханием, клокочущим в горле.
— Неужели дознался? — пронеслось в его мозгу.
— Как дружку могу бесплатно, по блату, устроить, — мурлыкал Герасимович. — Знаю, что получаешь в месяц тридцать семь рублей — из них пятерку отдаёшь ворам у кассы. Что молчишь? Оторопел от радости? Или, думаешь, венерическую воровайку предложу? Не сомневайсь — обычная нашенская вольная распустёха. Дружок мой, Ефремов, шофер, возит на лагпункт воду автоцистерной, так один рейс он сделал с бабой в цистерне вместо воды. Ясно? Сгрузил её в вещевой каптёрке. Ходят туда теперь особо избранные по блату. Завтра в цистерне ее вывезут. Тебе, как дружку, могу устроить из симпатии. Ясно?
Пивоваров проглотил вздох облегчения.
— Спасибо, Герасимович. Ценю твою дружбу. Только боюсь — отвык. С баланды не до того. Не хочу себя расстраивать, выводить из равновесия, которого с таким трудом добился.
— Как хочешь, — недовольно буркнул Герасимович. — Предложу еще Журину. Вольте никому не доверю.
Журин тоже отказался. Герасимович вышел из барака. К Пивоварову подсел Писаренко.
— Слухай, сынок, — тихо окликнул он Пивоварова. — Ты с Герасимовичем не особенно. Дружба у него с шофером Ефремовым — ссученным фраером. Земляк мой балакав, что Ефремов в вийну ходыв з чекистами по хатам колгоспников и видбирав усе: моток шерсти найдуть — виднимуть, варежки, овчину, полушубок, валенки — все видбирали, для фронта — мол. Жинок, старых и малых оставляли босыми, голыми. Из чекистов цей Ефремов.
— Может это, дорогой Писаренко, не имеет отношения к Герасимовичу? — высказал предположение Пивоваров. — Может быть, сблизились они как шоферы: помогают друг другу в ремонте, запчастями?
— Не то, сынку. Слухай старого. Чую — не то. Мени тут усё видно. Герасимович крутиться тильки коло мудрых. Давеча все к евангелисту Кобзеву ластился, а третьего дня пидслухал я на улице у темноти балачку Герасимовича с каким-то типом. Голос Герасимовича я знаю, а второго не распизнал. Герасимович казав:
«К христосикам — особое внимание. Усе — контрики. Часто люди не верять у Бога, но к религии тягнуться, бо це не так сильно преследують як антисоветчину. Человик для своей души угощение делает: идеть у церковь, постоить мовча рядом с такими як и вин, поругает тихонько власть, душу отведеть».
Собеседник Герасимовича видповидав:
«Против жидов лають — тоже душу отводят. Злы-то воны на власть. В душе воны клянуть власть, а на словах — жидив. Воны так маскують злобу к нашей власти. За травлю жидив не преследують, можно распинаться; вот и куражутся, а в думках воны против власти брешуть и каждый разумеет это без лишних слов».
— Понятно, Пивоваров? — поднял указательный палец Писаренко. — Сам слыхал. Темно дило. Бачил я на своем вику в лагере переодетых чекистов. Тут завсегда учли чекистских школ, переодетые в зыков, практику проходют. Бачил я таких писля, со звездочками на чекистских погонах. Хитро бисово дило! Щоб миллионы нас таких обгулять, надо хитрую чеку иметь, очень умную, и научны институты, щоб изыскания робылы, как лучше нашего брата охмурять. Это все не байки. Бачил сам людей, що в таких исследованиях працювалы. Марксисты, кляп им в дыхало!
— А может марксизм тут ни при чём? — неуверенно возразил Пивоваров.
— Марксизм за колгоспы, — напирал Писаренко, а — колгоспы — паскудно дило. Нет там заинтересованности — барщина. Заинтересованность пробують даты — но грошовую, из-за неё нема смысла горб наживаты. Дают горбушку, а виднимають тыщу горбушек, добытых твоей працей. В колгоспи живемо як у казарми, а у людей наклонности разные. Одному треба прибушлатиться, а другой о хати человеческой усе життя мечтает, третий охоч сад растить, чи пчел разводить, а в колгоспе робы що прикажуть, живи як укажуть. Дають стильки, щоб усе життя достатка и, особенно, запаса не имел, дабы вынужден був день в день жилы выматывать за пайку.
Все у нас дають як собаци. Що может бути гирше ниж це «дають». У тебе ничого своего, усе тоби дають и, конечно, отбросы и те в обрез, экономно, жалеючи: «на тебе боже, что нам не гоже». Раньше всего — государству на мировой захват и щоб начальницы сытых кобелей на бульварах прогуливали, а писля — нам кость с барского стола, огрызки на трудодни, щоб житы — жил, а… бильшего не робыл. Сыт не был и с голоду не подох. Гнилое дило твой коллективизм. Против народа это. Так по здравому смыслу. Куркули при царе бильше платили, чем сейчас начальники. За границей робитник в десять раз бильше получаеть, чем наш вильный робитник. Многое тут у лагери люди разъяснили.
— Ну, а если колхозы — добровольные? — спросил Пивоваров. — В деревне сейчас мужчин нет, одни женщины с детьми. В своем индивидуальном хозяйстве они не управятся. Есть, ведь, добровольные коммуны.
— Бывають добровильцы, — ответил Писаренко. — Берман, вон, казав, что десь есть страна, где всё сильское господарство пид коммуной добровильной и порядки там мировые, но «за морем тялушка — полушка». Що нам «журавель в небе, дай нам зараз воробья в жменю». Що там и як — невидомо, а у нас як не бийся, колгосп богатый, а государство один чёрт сдерёть с него и с тебе так, щоб ты бедняком остался, беднее рабочего був, щоб всегда за кожный шматок хлиба усе життя укладал в працю, из которой почти усе виднимае начальство. Паскудно дило. Усе на революции, на захваты, а нам — шиш, произвол, горе, пайка.
Тыщи способив есть у начальникив, як з нас душу вымотать, — продолжал Писаренко. — К примеру — налоги. Беруть ци налоги со всей записанной земли, а обработать бильше половины цей земли большинство колгоспив не может. Нема мужчин, тягла, навоза, людей. Другой раз посеемо много, а убрать усе ривно не успеваем. Писля сдачи налога везешь остальное, вроде як добровильно, тому же государству по ценам государственным грабительским и никуда от цього не видвернешься. Богатый колгосп — бильше сдаеть, бидный — меньше, но сдають до тех пор, пока усе заберуть, а колгоспнику в лучшем случае оставят стильки, щоб его зарабиток, включая и добытое с приусадебного участка, не превышал заробиток городського рабочего. Робитник же, видомо, як живеть: гол и бос.
Из колгоспа никуда податься не можно. Нема паспортив. Уедешь — в лагерь посадять. Тильки из армии можно в село не возвращаться — и парубки никогда не вертаются. Оседают в городах. В селах одни старухи да бабы бесятся. Ежели, скажем, в конюшне есть жеребец — найдешь бабу конюхом. Нет жеребца — дудки, без конюха майся.