Второй провокационный вопрос, поступивший от самого Птицына, касался трактовки формальных эффектов (звуковых, грамматических и т. п.) как средств воплощения смысла. Помимо вполне естественного незнакомства с достижениями тартуской семиотики Птицын проявил неожиданное упорство в отстаивании своих литературно-теоретических воззрений. Спор затягивался, нарушая правильный ритм доклада и четкую расстановку сил, и я закончил его решительным выпадом:
– Я вижу, мне не удается убедить уважаемого оппонента. Разумеется, каждый имеет право на свое мнение. Я только не хотел бы, чтобы у аудитории сложилось впечатление, будто имеет место спор между кандидатом наук Жолковским и доктором наук Птицыным. В действительности спор идет между кандидатом филологических наук Жолковским и, что касается литературы, выпускником советской средней школы Птицыным.
В зале послышался и захлебнулся возмущенный ропот. Спор прекратился, и я продолжал доклад; в перерыве Птицын и его супруга, корректно попрощавшись, ушли. После этого и до самого конца – до двух часов утра, когда я в изнеможении пошел спать, – никаких драматических эксцессов уже не было.
Из обитателей городка мне особенно запомнился один молодой сотрудник. Он был невысокого роста, красивый, с гладкой кожей. На другой день после доклада я был приглашен к нему на ланч, и меня поразила его кухня, сверкавшая чистотой и обилием кухонных принадлежностей – кофеварок, красиво расписанных досок для нарезания овощей и т. п. Он деловито и элегантно угостил нас, потом аккуратно убрал со стола, помыл и поставил сушиться посуду.
Он жил один, но вскоре ожидался приход его подруги. Я спросил, не ей ли его хозяйство обязано таким завидным порядком. Оказалось, нет – хозяйничать его научила мама, объяснившая, что это вернейший способ против непродуманной женитьбы, диктующейся соображениями уюта. Больше вопросов у меня не было, спорить тоже не приходилось – ответ оставалось запомнить и принять к сведению.
Так моя поездка в городок биологов закончилась встречей с действительно интересным человеком, несомненным специалистом по науке о жизни – способе существования белковых тел.
На сей раз остерегаться надо подражания не Бунину, а Флоберу, Гоголю, Зощенко. В частности – соблазна заговорить в третьем лице: “Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбородок рукавом и начал рассказывать: «Я, братцы мои…»”
Для виньетиста такое алиби – недоступная роскошь. Подобно гладиатору, акробату, каскадеру, наконец, врачу, прививающему себе новую вакцину, он ставит на кон собственное “я”.
Правда, писать никто не заставляет. Как никто в свое время не заставлял и делать то, о чем теперь непонятно, писать ли.
Ответственность за все такое принято сваливать на природу, биологию, животное наше начало. Но чаще виновата не природа, а культура. И уж точно в данном случае, поскольку биология-то как раз подвела. Не животные инстинкты, а сюжетные стереотипы подсказали мне сорок лет назад этот сценарий, поначалу незамысловатый, но постепенно развивший пышные формы; тот же повествовательный зуд толкает сегодня его записать.
Флобер помянут не всуе. Имеется в виду знаменитый параллельный монтаж ухаживаний Родольфа за Эммой и речей на открытии сельскохозяйственной выставки. Я всегда помнил эту сцену – и, оказывается, неправильно, сейчас специально проверил. У Флобера герои любезничают, уединившись на пустынном втором этаже мэрии и наблюдая оттуда за церемонией, происходящей на первом. Я же подсознательно дожал эффект: в моей версии они предавались уже собственно сексу в гостиничном номере, куда через окно доносились с площади голоса ораторов. Сначала ли я мысленно улучшил Флобера, а потом на деле разыграл нечто подобное, или наоборот, не уверен, но рассказать историю тем занятнее.
Это было в начале 1976 года, примерно в феврале. Папа устроил мне путевку в Дом творчества композиторов под Ивановом, разумеется, не отдельную дачу, как полагалось членам Музфонда, а комнату в пансионате – как члену семьи. Комнатка была тесноватая, но мне хватало. Я работал над нашей со Щегловым брошюрой по поэтике для издательства “Знание”, а в промежутках наслаждался жизнью – снежной зимой, лыжами, музыкой. Приемник с проигрывателем имелся de rigueur (всенепременно) в каждой комнате, и в библиотеке был неплохой выбор пластинок.
Я тогда впервые открыл для себя Тройной концерт Баха ля минор (BWV 1044) и без конца крутил его на довольно скверном проигрывателе. Я просил администрацию заменить его, но ничего лучшего у них не было или оно было мне не по чину, и я довольствовался тем, что имел.
Светской жизни не было никакой. В столовой и на прогулках по территории я регулярно пересекался с единственным отдыхающим моего возраста, в пыжиковой шапке, не помню, композитором или музыковедом. Мы обменивались приветствиями и дежурными жалобами, с моей стороны притворными, на недоступность в ближайшем радиусе спиртных напитков. Было ли это результатом какой-то антиалкогольной кампании или следствием неведомых мне торговых интриг, но факт оставался фактом: за водкой надо было тащиться за несколько километров в какое-то сельпо. Впрочем, меня ее отсутствие нисколько не беспокоило, оставаясь лишь удобным conversation piece (темой для светского разговора).
Женского общества, если не считать официанток, тоже не было. Судя по всему, я попал в мертвый сезон, чем, возможно, объяснялась легкость получения путевки.
А потом женщина вдруг появилась. Она была встречена сначала на дорожке к столовой – в дубленке и сапогах, рыжая, плотная, веселая, немного носатая, – а потом в пансионате, где ее комната выходила в тот же коридорчик, что моя. Собственно, первым ее появление констатировал мой шапочный знакомый, о чем и сообщил мне с некоторым возбуждением.
Завязка налицо. Он замечает ее первый, но живет, будучи полноправным членом Музфонда, в отдаленной даче, я же, при всей скромности своего аутсайдерского статуса, имею стратегическое территориальное преимущество.
Оно не замедлило сказаться. По-соседски столкнувшись утром в коридоре, мы пошли на завтрак вместе и познакомились. Я до сих пор помню ее имя и фамилию, очень в стиле всей этой истории, но из джентльменских соображений вынужден их слегка изменить. Элина Хотецкая представилась сотрудницей Музфонда, на два дня приехавшей в ДТК с бухгалтерской ревизией.
Сюжет крепчал: намечалось классическое единство места, действия и, главное, времени. Она уезжала с ночным поездом, и в двенадцать ей должны были подать автобус.