В эвакуации научные работники были обеспечены пищей наравне с рабочими, несущими тяжёлую физическую работу. Именно: я получал 800 граммов хлеба в день, а мои члены семьи по 400. Кроме хлеба мы получали ещё какое-то количество водки, а что касается масла, сахара и мяса, то их было ничтожно мало. Эти продукты приходилось покупать у спекулянтов по чрезвычайным ценам. Помню, одно время масло было по 200 рублей за килограмм. Можно было также менять хлеб и водку на рынке на другие продукты, но это считалось незаконным, и милиционер мог конфисковать и хлеб, и водку, так что можно было ничего не получить, кроме неприятностей. Я пытался получить из Академии какую-то помощь в смысле питания, но мне ничего не дали. Пришлось осуществлять усиленное питание при помощи хлеба и редьки с собственного огорода.
Иногда Академия наук производила своим членам разовые выдачи пищи. Однажды мы получили восемь килограммов какао-бобов. Мы пропускали их через мясорубку и получалась маслянистая масса. Прибавляя к ней некоторое количество сахара, можно было получить нечто вроде шоколада. Это была очень интересная пища. Привлекательной пищей был также кофе, который можно было купить в Казани в совершенно произвольном количестве совершенно свободно в виде нежаренных зёрен. Вероятно, это было то кофе, которое шло через Советский Союз в Германию перед войной. Оно осело в тех местах, где его застала война. Мы его покупали в большом количестве и даже привезли в Москву.
Кроме того, что мы получали по карточкам, а это был в основном хлеб, мы могли пользоваться ещё столовой, организованной для нас Академией наук. Столовая эта организовывалась несколько раз заново. Менялось помещение, и питание устанавливалось новое. Но каждый раз питание быстро ухудшалось и всегда было почти совершенно отвратительным. Самое лучшее, что я помню в этих столовых, — это так называемый бигорох, т.е. обед, состоящий из горохового супа и гороховой каши.
В питании строго соблюдался табель о рангах. Академики, члены-корреспонденты, доктора, кандидаты — все снабжались по-разному. По этому поводу я помню остроумную шутку А. Д. Александрова. Он говорил так: «Академики — это почтенные, членкоры — это полупочтенные, лауреаты — это полусволочь, остальные — просто сволочь». Согласно этой системе в той самой столовой, где нас кормили бигорохом, была отдельная комнатка для академиков, куда не пускали уже и членкоров. Но это только теоретически. Я часто туда проникал. Удобство заключалось в том, что пальто можно было повесить на стену, а не держать на том стуле, где сидишь. Но иногда эту комнатку контролировали академические дамы и выводили членкоров.
Быт в Казани был тяжёлым не только в вопросах питания, но также и в других. Один из важнейших вопросов — где мыться? — был не прост. В нашей квартире была ванна, но она не работала. Как правило, мы ходили в баню, брали там отдельный номер на всю семью по моей орденской книжке, иначе была огромная очередь. Были периоды, когда мыться в банях не рекомендовалось из-за эпидемии сыпного тифа. Правда, она не была серьёзной, но всё же представляла опасность.
Некоторые институты устроили собственные бани. Так, была баня в институте Капицы. Мы иногда пользовались ею. В нашем институте, конечно, ничего не было, так как наш институт не располагал никакой материальной базой. Мыться дома в кухне, пользуясь маленькой печкой, было трудно и неудобно, но и это приходилось иногда делать. Иногда зимой замерзал водопровод. Тогда приходилось носить воду на пятый этаж из уличной колонки. А иногда замерзала и канализация. Тогда рекомендовалось ходить в уборную в институте.
Были трудности с посудой. Я имею в виду не тарелки, которые мы заменили пиалами, приобретёнными в Казани, а посуду, в которой можно было бы хранить, например, воду, принесённую с улицы. Добыть лишнее ведро было невозможно. В качестве такой посуды, в которой можно было бы хранить жидкое содержимое, кто-то, может быть даже и я, придумал покупать стеклянные шары, предназначенные для осветительных приборов на потолке. Такой шар становился нижним своим краем на консервную банку, а сверху можно было наливать воду. Шар самого большого размера имел вместимость восемь литров. Моя мать пыталась даже солить капусту в таких восьмилитровых шарах. Это привело к беде. Прокалывая капусту, что полагается делать, она проколола четыре шара. Таким образом, пришлось выбросить двадцать четыре килограмма капусты, опасаясь употреблять её.
Но все бытовые трудности были ничто перед той бедой, которая нависла перед моей страной. У нас в квартире не было радиотрансляционной сети, и мы ходили слушать сводки на улицу. Война шла плохо для нас, и у меня не было никакой уверенности, что она благополучно кончится.
Мечта о возвращении в Москву казалась мало реальной, хотя я бережно хранил ключи от квартиры и регулярно выплачивал за неё квартплату. Но были и такие, которые перестали посылать квартплату за свои московские квартиры. Их квартиры были конфискованы и заселены другими гражданами. Я не разделил этой участи. В мрачные минуты моя жена Тася злобно издевалась над моими мечтами о возвращении в Москву, над хранением ключей и посылкой квартплаты.
Мрачные мысли о том, что будет с нашей страной и со всеми нами, в случае если война будет проиграна, преследовали меня. Мне казалось, что советскую интеллигенцию в случае проигрыша войны может постичь та же самая участь, которая постигла русскую буржуазию и русскую интеллигенцию после Октябрьской революции: эмиграция или жалкое прозябание в собственной стране.
Во время войны было очень много мрачных моментов. В 1942 году — выход немцев на Волгу, а в 1941 году — 16 октября, когда в Москве многим казалось, что Москва будет сдана врагу в ближайшие дни, так что все бежали из неё сломя голову. Что тогда в действительности произошло, я не знаю. Одна моя партийная приятельница, драпанувшая из Москвы 16 октября, проездом была в Казани и находилась в полном ужасе: она сбежала, а Москва ещё не взята.
Не помню, когда именно, но под Казанью начали рыть противотанковые рвы. Некоторые решили уезжать из Казани дальше на восток. По этому поводу распространялась перефразировка лермонтовских стихов: «Бежать, но куда же? На время — не стоит труда, а вечно бежать невозможно». Страшное впечатление производили те сведения, которые доходили до нас о положении в Ленинграде.
Вот что рассказала мне после войны о ленинградской блокаде, которую она перенесла, та моя ленинградская знакомая, к которой я воспылал нежными чувствами ещё в Болшеве. Она что-то делала, стоя у окна, уронила какой-то предмет на пол и наклонилась. В это время немецкий снаряд ударил в подоконник, взорвался над нею и пробил шарф, которым она была укрыта, но её не зацепил.