Едва они успели одеться, как у госпиталя послышалась частая стрельба, взревели моторы танков, хлестко вспороли морозный воздух выстрелы танковых пушек, грохнули близкие разрывы.
Крадучись, все четверо вышли из-за сарая и увидели свои родные тридцатьчетверки. Стреляя вдогон уходящим гитлеровцам, танки неслись по центральной улице поселка.
Ромашкин вслед за Деминым и Линтваревым вбежал в палату и в наступающем утреннем рассвете увидел страшное зрелище. Убитые лежали в самых невероятных позах. Было ясно, что все они метались в поисках спасения, и так, на бегу, настигла их смерть. Только военврач лежал у входа с раскинутыми руками, да девушки-медсестры сжались комочками у стены.
То ли от предутренних сумерек, то ли от пережитого Ромашкину все окружающее казалось синего цвета: оконные проемы без стекол, халаты на убитых, лица стоявших рядом людей и даже кровь, растекшаяся по полу.
У входа в свою палату Василий перешагнул через трупы двух фашистов, мысленно отметил: «Это Городецкий их застрелил. Где же он сам?»
Капитан лежал у окна, вокруг него были грязные следы сапог и россыпь стреляных немецких гильз. В Городецкого, видно, выпустили несколько автоматных очередей. На полу возле двери Василий увидел тетю Машу с раскинутыми, как и у военврача, руками. Она тоже встала на пути врагов, не хотела их пускать.
Пришли в госпиталь командиры из батальона, выбившего фашистов.
Линтварев, где-то нашедший свою одежду, в полной форме, подтянутый, подошел к ним и строго сказал:
— Товарищи, вы все это видите своими глазами, будете свидетелями. Надо составить акт — это нарушение международного пакта. Это варварское преступление.
Командир в овчинном полушубке мрачно посмотрел на него, ответил глухо:
— Нет, мы не свидетели. Мы — судьи, нам не нужны никакие акты. Мы будем бить сволочей беспощадно.
Они ушли. А Линтварев спросил Ромашкина и Демина:
— Может, мы с вами составим?..
— Иди ты… знаешь куда, — грубо сказал танкист.
— Вы, пожалуйста, не забывайтесь, товарищ старший лейтенант, — одернул его Линтварев. — Я старше вас по званию…
Но танкист, уже не слушая, ушел из палаты.
Ромашкин достал из тумбочки бритву, планшетку, письмо от мамы, аккуратно сложил все и пошел на склад искать свою одежду. Когда он в полной форме вернулся в госпиталь, там наводили порядок откуда-то подоспевшие незнакомые медики.
— Вы из здешних раненых? — спросила женщина-военврач, похожая на армянку.
— Я уже выписывался. Мне бы документы, — соврал Ромашкин.
Женщина с состраданием глядела на лейтенанта. Он так крепко сжимал автомат, что пальцы на руке побелели и, наверное, онемели, а сам он не замечал этого. Она понимала — лейтенанту надо уйти отсюда как можно скорее.
— Может быть, вас направить в другой госпиталь? — спросила она участливо.
Ромашкин испугался.
— Нет, нет, только на фронт.
— Я понимаю, милый. Но здоров ли ты? У тебя повязка, — за расстегнутым воротом гимнастерки был виден бинт.
— Это последняя повязка. Точно вам говорю, меня собирались выписать.
— Хорошо, лейтенант. Пойдем в штаб, посмотрим твои бумаги и все оформим.
Через час Ромашкин получил свои документы, направление в офицерский резерв армии, продовольственный аттестат и дорожный паек — колечко сухой колбасы, две селедки, кусочек старого свиного сала, полбуханки черного хлеба и немного сахарного песку в газетном кульке.
Он пошел на опушку леса, где выстроились в ряд могилы. Постоял у пирамидки со своей фамилией и инициалами отца. Подумал: «Теперь, папа, рядом с тобой лягут тетя Маня, капитан Городецкий, доктор Микушов, Рита и Фатима — наши сестрички». Василий жалел этих так внезапно погибших людей, от которых видел только хорошее. Но от того, что они будут похоронены рядом с отцом, на душе Василия становилось не то чтобы легче, а как-то спокойней за отца.
— Прощай, папа. Прощайте, товарищи… — тихо сказал он и пошел на окраину поселка, к дороге, по которой сновали машины и скрипели на морозе повозки.
Василий тревожно вслушивался в себя — не дает ли знать беганье босиком по снегу, да ещё в одном белье? Но внутри, в груди, и особенно в голове, было пусто — ни жара, ни тепла, будто там остались холод и тишина, которые он застал в палате с расстрелянными. Лишь где-то на дне души возникло новое чувство, колючее, обжигающее, больное, которого он не ощущал в себе раньше. Как оно называлось, это новое чувство, Василий не знал. На что оно похоже? И вдруг вспомнил Куржакова: как тот дрался, как исступленно бил всем, что попадало под руку. Вот и Василию хотелось сейчас так же бить фашистов, стрелять в них, колоть штыком, душить руками, грызтьзубами. «Это — ненависть!» — понял Василий и даже остановился, чтобы прислушаться к ней и лучше ощутить её жжение.
На полях Подмосковья чернели сгоревшие танки, опрокинутые автомобили, изуродованные пушки с разорванными стволами — все это, как и тысячи вражеских трупов, постепенно заметала снежная поземка.
Однако и наши войска несли в ходе боев большие потери, Постепенно атаки полков и дивизий, как штормовые волны затихающего океана, истощив силы, били все слабее и слабее и наконец остановились, клокоча и бушуя местными боями на изогнутой и изломанной линии фронта.
Полк, в который вернулся из госпиталя Ромашкин, совершенно выбился из сил. Поредевшие батальоны закрепились в открытом снежном поле между двумя сгоревшими деревеньками, вдолбились в промерзшую землю и держали оборону в ожидании дальнейших распоряжений.
Пришла новогодняя ночь. Подвывал ветер, шуршала поземка. В небе вместо луны — тусклое её подобие, будто жирное пятно на серой оберточной бумаге.
Василий Ромашкин отодвинул загремевшую на морозе жесткую плащ-палатку и вышел из блиндажа в траншею. Постоял там, втянув голову в теплый воротник полушубка, подождал, пока глаза привыкли к мраку. Холодный воздух быстро обволакивал его, вытесняя из-под одежды тепло землянки, пахнущее хлебом и махоркой. Стараясь не двигаться, чтобы подольше сохранить это приятное тепло, Василий спокойно и привычно оглядел нейтральную зону. Пологие скаты спускались от нас и от немцев к извилистой полосе кустарника, росшего вдоль речушки, спрятанной подо льдом.
Было мглисто и тихо. Поземка подкралась к траншее и с легким шипением кинула жесткий снег в лицо. Ромашкин только попытался сдунуть его, но рук из карманов так и не вынул: в карманах ещё осталось домовитое тепло.
Дежурный пулемётчик Ефремов, пожилой человек, выглянул из-за поворота. Шинель его спереди была испачкана землей: наблюдая за нейтралкой, он прижимался к стенке траншеи. Увидев командира, не без умысла завел неторопливый разговор со своим помощником: