котором мне посчастливилось быть, и как всю ту ночь в лондонском отеле «Савой» я чувствовала себя на заоблачной высоте. Было что-то мистическое в той смелости, с какой танцовщик обращался к Богу, – выпятив мускулистую грудь, затаив дыхание, простирая руки… Изогнувшись, прикрыв лицо рукою и глядя из-под нее, будто ослепленный божественным сиянием, он бесконечно вертелся вокруг своей оси, отстукивая по полу ритм лакированными каблуками до полного изнеможения. Вдруг – после этого – застывал неподвижно, в надменной позе, одновременно и томной и торжествующей. Воздев руки, сжав зубы, молотя по воздуху кривыми кулаками, он придавал лицу выражение восторженного страдания, потрясавшего зрителей; получалось, что его эшапе вели к самым потаенным глубинам души человеческой. В самом фламенко пульсирует что-то необыкновенное, превращающее его в совершенно самостоятельное искусство: тут и танец, и музыка, и пение. Сколько волшебных мгновений испытала публика, слушая гортанный голос Феликса; он околдовывал публику песнями, запечатлевшими печаль дикаря! Из стыдливости ли, из невинности ли, я не рассказала прежде о его трагическом конце. [57]
«Треуголка», поставленная в 1919-м в лондонской «Альгамбре» на музыку Мануэля де Фальи, совершенно обворожительного человека и великолепного композитора, осталась в моей памяти на особой полочке. Пикассо, в то время уже соратник Дягилева, задумал для мельничихи костюм из розового шелка, отделанного черным кружевом, – он готовил этот костюм прямо на мне. Как забыть пальцы Пикассо, пробегавшие по моим лопаткам, присборивавшие ткань вокруг талии, подгонявшие мое декольте, поправлявшие у меня на виске кокетливый завиток; потом мэтр отступал на шаг, чтобы судить, достигнут ли задуманный эффект, а во рту полным-полно булавок; и не понять, чего было больше в зрачках – концентрации внимания или пылавшей внутри мрачной тьмы?
Пикассо только что женился на русской балерине Ольге Хохловой. Для мэтра это был первый из серии брачных союзов, начинавшихся под всеобщее ликование и заканчивавшихся полным кошмаром. Брак Пабло и Ольги тоже ждет полнейшее фиаско, но в те годы (1918–1919) это выглядело так, будто Россия, Испания и Франция флиртовали меж собою! (Надо сказать, что король Испании Альфонсо XIII был вдохновенным поклонником Дягилева и никогда не пропускал парижских премьер «Русских балетов».)
«Треуголку» ждал большой успех. По такому случаю мне преподнесли обшитую золотом балетную туфельку с надписью «Розе России» – сейчас она стоит у меня в спальне на комоде, между портретом с автографом Пикассо и фарфоровой статуэткой, изображающей меня и подаренной Адольфом Больмом.
Но я еще ничего не сказала об оборотной стороне медали: о деградации Феликса.
Оторванный от родной Севильи Дягилевым, уже разглядевшим в танцовщике нового Нижинского, Феликс Фернандес-Гарсия оказался в Париже, никому не известный, неприспособленный, такой же обычный член труппы, как и все остальные. Да, он научил других своей технике, но не смог вдохнуть в них истинную душу фламенко.
Мясин подготовил для него сольный номер в «Треуголке» – но Феликс, привыкший импровизировать, не мог двигаться, точно попадая в такт. Что ж, Мясин сам исполнил этот сольный номер, и более того – он не указал на афише имя Феликса как хореографа. Он не посчитался ни с обидчивостью гордого андалузца, ни с нервной хрупкостью, которой тот уже был известен.
В вечер лондонской премьеры Феликс внезапно исчез из театра. Дягилев поднял на ноги полицию – и вот его нашли спящим: он лежал голый, простершись ниц перед алтарем Святого Мартина-в-Полях – англиканской церкви на углу Трафальгар-сквер. Старуха-нищенка, на глазах у которой Феликс взломал дверь в храм, рассказала, как он взбежал на клирос и принялся неистово отплясывать, точно одержимый.
Вот так легендарный Феликс Фернандес-Гарсия, ставший El Loco (безумцем), и оказался в психиатрической больнице в совершенно чужой ему стране – Британии. Объявленный мертвым у себя на родине, он двадцать лет проведет взаперти, до самой кончины, последовавшей во время Второй мировой войны.
Гений всегда идет об руку с безумием?
Нижинский, Феликс… В обоих так верил Дягилев, и оба плохо кончили. Сам же Дягилев, суеверный от природы, растравил в себе чувство вины, в чем несколько раз признавался мне. Он остался верен семье Нижинского, всегда сообщал ей новости о своем бывшем любовнике, он и Феликса навещал до конца дней своих.
Быть может, пляска Феликса в лондонской церкви, его последнее воззвание к Господу, оказалась эхом другого танца – танца Нижинского в швейцарском отеле. Две эти пляски безумия и смерти случились примерно в одно и то же время.
Январь 1919-го. Никому еще неведомо, что сознание Нижинского уже тонет во мраке. Поселившись с семьей в Санкт-Морице, он борется с паническими состояниями и расстройством речи, и ночи напролет марает бумагу красными и черными кругами, непонятными фразами. Девятнадцатого числа он приглашен выступить в отель Сюрветта перед самой роскошной публикой. Благотворительный вечер, организованный Красным Крестом в пользу военных сирот. Под аплодисменты звезда, которую так ждут, наконец появляется. Не угодно ли ему станцевать отрывки из «Баядерки» или «Павильона Армиды»? Ничуть не бывало. Нижинский ни с того ни с сего заявляет: он передаст мимикой ужасы войны, изобразит муки солдат. И, без перехода, внезапно прыгает как бешеный зверь, бросается на пол, ползет, вертится, ревет, блуждает, подставляет грудь прямо под артиллерийский залп, лицо искажается гримасой боли; он поднимается, скручивается штопором, извивается всем телом; он – словно оживший рисунок Оскара Кокошки. Нижинский волочит ноги как раненый, вопит в ярости, схватившись за голову, как персонаж картины Мунка «Крик»; он исполняет ряд туров и пике, делает вид, будто оседает на пол, чтобы ловчее перепрыгнуть пространство одним скачком. Смутные воспоминания об исполненных когда-то ролях на сцене вдруг проявляются поверх этой безумной жестикуляции… безумной, однако обладавшей невыразимой силой и красотой, как рассказывали потом. Вот он кидается прямо на публику, страшно рыгает, кажется, что булькают и лопаются пузыри закипевшей крови, брызнувшей из перерезанного горла; вот он грозит кому-то из зрителей… Тут этому половодью гнева приходит конец. Его хватают, остервенело хлещут по щекам, закатывают рукав, чтобы срочно вколоть успокоительное, уводят подальше от глаз публики. В ближайшие несколько дней Вацлав напишет текст, полный чистого безумия и столь же чистой поэзии.
Величайший артист всех времен состарится среди умалишенных и умрет в 1950 году от почечной недостаточности.
Перо мое дрожит, выводя эти строки. Я, юная балерина, немевшая от робости при виде Стравинского, могла одернуть Вацлава бесцеремонно и грубо – когда он мне противоречил или задевал на репетиции мое самолюбие. Вацлав ворчал, дулся, потом внезапно исчезал и возвращался с букетом цветов. Он любил меня, а мне было наплевать. Нижинский был в меня влюблен. Он сам писал об этом, в чем мне абсолютно