Это была не импровизация, а настоящая поэзия, с ее собственной метрикой и очень точным музыкальным ритмом. Эта манера шептать слова, благодаря которой ее легкое и теплое дыхание чуть щекотало ухо, служила как бы посредником между человеком и природой.
Вы слышали журчание ручья, шелест листьев, тысячу звуков, обступающих вас на залитом солнцем поле или ночью в лесу, звуков сильных, быстрых, коротких, ясных, сливающихся с пятнами света, с глухим, успокаивающим, таинственным гулом, исходящим из чрева деревьев, со стрекотанием кузнечиков, сменой разных созвучий, колеблемых ветром, — так что вы уже и не знаете, с какой стороны они доносятся до вас, наполняя ваш разум и сердце радостью, горестями и любовью людей из сновидений…
С каждым днем я все больше любила ее. Только когда внезапно Руси решила уехать в Нью-Йорк, я поняла, что она бежит от Серта. У нее теперь было время убедиться, как сильны узы, связывающие его со мной, и, с другой стороны, понять, что игра, в которую они играют, слишком опасна. В итоге я была причиной расставания, и это меня глубоко опечалило.
Братья звали ее в Америку, сказала она, у нее будут там серьезные заказы. Надо думать о своей карьере… Жалкий предлог, который ни на минуту не мог обмануть меня. Причина этого внезапного решения для меня была очевидной. Боже! Как печален был этот отъезд… У нее не было почти ничего, кроме наполовину пустого большого чемодана, на дне которого я заметила плюшевую собачку.
За несколько минут до ужасного, бьющего по нервам свистка поезда я видела ее, дрожащую на гибельном сквозняке перрона… Тоска и мой обычный страх вокзалов сдавил мне горло. Я быстро сняла с себя меховое манто и накинула ей на плечи, прежде чем тронулся поезд.
Она вернулась только через год.
Смерть Дягилева — Концерт в «Континентале» — «Отчет» Кокто — Смерть Руси
Сезон «Русского балета» в Лондоне подходил к концу, когда пришла телеграмма от Дягилева. Он просил, чтобы я как можно скорее приехала к нему. Я застала его полумертвым от усталости. После спектакля в день приезда я задержалась у ложи, разговаривая с друзьями. При виде бедного Сержа, который, спускаясь по лестнице, опирался на плечо маленького Игоря Маркевича[268], глубокая тревога охватила меня. Лицо Дягилева искажала боль. Скверный фурункул внизу живота не заживал. Врачи настаивали, чтобы он поехал отдыхать и серьезно лечиться. Но Серж в это время был занят только Маркевичем и решил повезти его в Байрейт послушать «Тристана и Изольду»[269].
Семнадцатилетний Игорь был его последним открытием. Со всем энтузиазмом и страстью, которые вкладывал в такого рода вещи, Серж решил сделать из него знаменитость. Он уже организовал в Лондоне концерт, на котором исполнялся только что законченный концерт для фортепиано Маркевича. Потом был устроен грандиозный прием в Ковент-Гарден[270], чтобы представить молодого композитора всем влиятельным лицам столицы. Все это имело внушительный успех, и теперь Серж мечтал только о том, чтобы повезти его в Германию. «Тристан» был одним из самых любимых произведений Дягилева. Он хотел, чтобы Маркевич услышал его в Байрейте, на священной земле Вагнера. Никакие доводы не могли убедить его отложить это паломничество. Он уехал с Маркевичем в Германию, а я вернулась в Париж.
Не прошло и трех недель, как я получила телеграмму из Венеции: «Болен, приезжай скорее». Я поехала тем же вечером. Я нашла Дягилева в постели в маленькой комнате отеля в Лидо. Несмотря на удушающую жару, его бил озноб. На него надели смокинг, так как не оказалось никакой другой теплой одежды. Возле него дежурили Серж Лифарь и Борис Кохно[271]. Меня сразил вид Сержа: по изможденному лицу струился какой-то нехороший пот. Только его красивые, ласковые глаза смогли улыбнуться, увидев меня. Рот сковывала гримаса страданий.
Я делала все невозможное, чтобы скрыть леденящую душу тревогу. Сердце сжалось, когда вдруг заметила, что он говорит о себе в прошедшем времени: «Я так любил «Тристана»… и «Патетическую»[272]… любил больше всего на свете… как? ты этого не знала?.. О, поскорее послушай их и думай обо мне… Мися… Обещай мне носить всегда белое… Я всегда предпочитал видеть тебя в белом…»
Я ушла, чтобы скрыть слезы и купить ему свитер. Когда около пяти вернулась, он уже настолько ослабел, что не мог поднять руки, чтобы натянуть его. Грузному телу Сержа было мучительно шевельнуться, и мы оставили его в смокинге. До десяти вечера я сидела возле Дягилева, стараясь отвлечь его от боли. Когда он задремал, оставила с сестрой милосердия, англичанкой, которую велела позвать и на которую, казалось, можно было положиться.
Вернувшись в отель «Даниэли», я в состоянии отупения не могла ни лечь, ни вообще что-то делать; сидела, ожидая сама не зная чего… В полночь позвонил Борис Кохно и сказал, чтобы я немедленно приезжала. Я застала Сержа в коме. В три часа утра его состояние так испугало меня, что я приказала послать за священником. Зная Дягилева, я была уверена, что, будь он в сознании, перед смертью он обязательно захотел бы позвать священника. Врачи уже были бессильны, и сестра не вызывала их.
Вскоре пришел толстый, полусонный и тупой католический священник. Первым делом он осведомился о национальности умирающего. Узнав, что тот русский, рассвирепел и заявил, что глупо было его беспокоить: он не станет причащать православного, и собрался уйти. Меня буквально разъярила такая узость взглядов перед лицом смерти, и в самых жестоких словах я выразила свое отношение к тому, как он выполняет свои обязанности. Надо думать, что брань тронула его больше, чем мои просьбы, так как он в конце концов наспех дал бедному Сержу отпущение грехов[273].
Эту бурную сцену у постели умирающего мои нервы не могли выдержать. В напряженной тишине, воцарившейся в комнате, я сидела обессиленная, почти в прострации. Вскоре началась агония Дягилева. Леденящее душу отчаяние овладело мною при мысли, что я бессильна вернуть его к жизни. Столько энтузиазма, великодушия и щедрости, столько любви в одном человеке, и он уходит, — а я не могу ничего, ничего сделать…
С восходом солнца сердце его перестало биться. Первый луч света осветил лоб Сержа в то время, как угасало его дыхание. Освещенное утренней зарей величаво засверкало море. Сиделка закрыла Дягилеву глаза, не увидевшие этого ликования света. И тогда в маленькой комнате отеля, где только что умер самый великий кудесник искусства, разыгралась чисто русская сцена, какую можно встретить в романах Достоевского. Смерть Сержа стала искрой, взорвавшей давно накопившуюся ненависть, которую питали друг к другу жившие рядом с ним юноши. В тишине, полной подлинного драматизма, раздалось какое-то рычание.