было сложно представить, чем он занят там целыми днями, когда нас рядом нет. А сейчас я читаю его дневники, и на их страницах вырастает целый мир, планета с собственным распорядком, законами и странными жителями. Помимо надежды и любви к друзьям и семье его поддерживала неуемная жажда жизни. Тюрьма словно кристаллизовала всю его любовь к жизни в чрезвычайно емкие и насыщенные сгустки; он выучил несколько новых языков, писал, читал, размышлял об истории, рисовал и сбросил десять килограммов.
В дневнике он описывает свой безумный распорядок дня. «Просыпаюсь в половине пятого, умываюсь и хожу по камере примерно до семи утра; при этом читаю „Путь красноречия“ – проповеди имама Али – или книги по толкованию Корана и истории религии. В семь утра завтракаю с охранниками и читаю до восьми. С восьми до десяти хожу по камере, учу немецкий. С десяти до полудня обычно приходят посетители, охранники и другие заключенные. До часу читаю или пишу; в час у меня обед. После обеда отдыхаю, читаю, иногда сплю до трех. С трех до пяти – душ, снова хожу по камере и читаю на французском. С пяти до шести принимаю ванну, читаю газеты, ужинаю, беседую с посетителями, если те приходят. Потом слушаю радио и читаю, и засыпаю примерно в двенадцать часов».
Отец в тюрьме с одной из своих картин, изображающих птицу
Он плавно переходит от описания своих чувств – фрустрации, горя, боли предательства – к пересказу разговоров с сотрудниками тюрьмы, другими заключенными, посетителями, родственниками и друзьями, комментариям касательно политической ситуации в стране и событий в других частях света. Пишет о смерти Черчилля в 1965 году, о войне во Вьетнаме. Восхищается свободами американского народа, его удивительной способностью вставать с колен, и в то же время критикует внешнюю политику США. Пишет открытое письмо президенту Джонсону, в котором цитирует Джона Куинси Адамса, Франклина Рузвельта, Дэниэла Уэбстера и Авраама Линкольна. Объясняет, что обращается к человеку, который видел «тревогу и страх на лицах бастующих рабочих в Детройте – тех самых, что достигли глубин отчаяния и лежали на тротуарах с бутылками виски… дымящиеся разрушенные здания в Гарлеме и Чикаго, обездоленность и голод в Новом Орлеане и Балтиморе… а также великолепные новые здания с автоматическими дверями и множественные дары в виде индивидуальных свобод, красоты, комфорта и культуры страны…» Он говорит о необходимости признать, что Америка в долгу перед другими странами, и просит Джонсона «не обманываться, глядя на тиранов, возглавляющих другие государства, не считать тех инакомыслящих врагами, не совершать ошибок, сделанных Америкой во Вьетнаме, и не относиться к другим нациям со снисхождением, оказывая им помощь: если уж помогать, то из принципа и воспринимая их как равных себе».
Он пишет стихи, обращаясь к своим детям, жене, дорогим друзьям и родственникам. Восторгается Сократом, Вольтером и Буддой, переводит стихотворение Поля Элюара Liberté [11], сочинения Виктора Гюго и, как ни странно, книгу по анатомии, которая его очень увлекла. Делает ящик для пожертвований, чтобы помочь другим заключенным вносить залог. Учится рисовать, совершенствует немецкий и с помощью одного из заключенных осваивает два новых языка: русский и армянский.
В тюрьме он пишет три детские книги, но опубликует их лишь через несколько десятилетий: перевод басен Лафонтена с красивыми иллюстрациями, скопированными с оригинала; сборник сказок Фирдоуси и еще один – великого персидского поэта Низами. Он описывает, как рассказывал эти сказки нам с братом, когда нам было 3–4 года, и как они важны. Тон его дневников задумчив и меланхоличен; лишь заговаривая о Фирдоуси, он будто теряется и не может подобрать слова. «Я полюбил Фирдоуси с первых строк, – пишет он. – На мой взгляд, это величайший иранец в истории, а „Шахнаме“ нет равных в истории литературы. В поэме отражена любовь Фирдоуси к стране, его искренность и правдивость. Никто не учит человечности, доброте и добродетели лучше Фирдоуси… Всякий иранец должен его почитать. Я хочу, чтобы мои дети научились любви к своей стране, человечности и поняли ценности древних иранцев. Герои Фирдоуси богобоязненны и гуманны. Он никогда не восхвалял тиранов и не наделял своих героев отрицательными чертами».
Было время, когда он подолгу, часами обсуждал Фирдоуси с другим заключенным, генералом Бахармастом, известным под прозвищем «Генерал Фирдоуси». Его арестовали по обвинению в совращении малолетних, но отец говорил, что в реальности он провинился тем, что оказывал юридические услуги хаджи Тайебу, хозяину овощного рынка, которого казнили за пособничество аятолле Хомейни в ходе восстания 5 июня.
На страницах дневника появлялись странные люди, а потом так же неожиданно исчезали: талантливый живописец, ставший отцовским учителем рисования; молодой человек, у которого было четыреста любовниц и которого обвинили в убийстве одной из них; доведенный до отчаяния заключенный, повесившийся в камере; американец, арестованный за убийство жены. Отец упоминает человека, внезапно ожившего в морге; вместо того, чтобы оказать ему первую помощь, официальные лица глазели на «чудесное воскрешение», а бедняга тем временем умер от холода. Он вспоминает, как много лет назад уже бывал в своей камере, расположенной по соседству с моргом: здесь отбывал срок другой заключенный, тоже известный политик, и отец его навещал. Он часто жалуется, что люди твердят порой, видимо, желая его утешить, что ему повезло, что он очутился в тюрьме. («Незхат говорит, что я счастливчик, ведь мне не приходится работать с новым правительством!»; «Рахман заявил, что мне повезло, что я попал в тюрьму, иначе меня бы убили».) Нам же отец говорил, что его настоящее везение в том, что он не принадлежал к радикальной оппозиции, как некоторые другие заключенные, у которых не было ни денег, ни влияния, и кому оставалось надеяться лишь на Господа и больше ни на кого. А я, читая его тюремные дневники, невольно думаю, что тюрьма действительно стала для него своего рода благословением, и, как и он, вижу всю иронию и безысходность этой ситуации.
Сколько бы мы ни думали об отце – а мы думали о нем постоянно – жизнь текла своим чередом, и вскоре мы вполне освоились с новой реальностью. Мы навещали его в тюрьме и оставляли там, как смертельно больного пациента. Он по-прежнему оставался важной частью нашей жизни, но мы продолжали заниматься и своими делами. «Жизнь без отца» – так можно было бы назвать эту главу, будь я склонна драматизировать. Хотя в некоторой степени я действительно ощущала себя сиротой или почти сиротой: ведь его судьба, как и наша, висела на