Правда, чем дальше продвигался в своих штудиях Ковалевский, тем чаще его быстрые вопросы ставили Циттеля в тупик.
Добросовестный, пунктуальный, сверхаккуратный, молодой профессор работал как-то по-стариковски, обнаруживая бездну усердия и ни капли одушевления. В Циттеле незаметно было стремления увлечь своими идеями, да и оригинальных научных идей за ним попросту не водилось. Скоро Владимир Онуфриевич понял, что имеет дело не с выдающимся исследователем. И «диагноз», поставленный им Циттелю, оказался безошибочным. Карл Циттель намного пережил Владимира Ковалевского. Кропотливый труд в течение десятилетий позволил ему составить монументальные сводки палеонтологических знаний своего времени. Его капитальные руководства были настольными книгами нескольких поколений палеонтологов... Но ни одной собственной плодотворной идеи за долгую жизнь Циттель так и не выдвинул. Превосходный знаток своего дела, он не был Моцартом палеонтологии, хотя его нельзя сравнить и с Сальери, ибо злая зависть, а тем более злодейство были глубоко чужды его спокойному, уравновешенному характеру.
В письмах Ковалевского из Мюнхена проскальзывают фразы, свидетельствующие о его затаенной тоске по Учителю, учителю с большой буквы, у которого он мог бы не только усвоить азбучные истины, но и получить импульс к самостоятельному творчеству.
Впрочем, Учителя он не нашел бы и во всей Европе. Разве что в Вене, где закладывал основы своей научной школы Эдуард Зюсс. Но, увы, Вена была слишком далеко от Гейдельберга, куда Владимир считал необходимым наведываться хоть раз в три недели. Софа держала его словно на привязи.
Правда, та первая разлука не только не омрачила их отношений, как это не раз бывало впоследствии, но даже окрасила их особой нежностью. «До свидания, милый, — писала Софа Владимиру в середине декабря 1869 года. — Приеду к тебе, только что начнутся праздники, значит, через полторы недели. С нетерпением жду этого времени. Так хочется потолковать и помечтать с тобой, особенно когда почему-нибудь весело на душе, то так хочется поскорее поделиться с тобою [...]. Пиши почаще и люби твою Софу».
После провинциального Гейдельберга столица Баварии казалась слишком большой, шумной и роскошной, и, когда Софа приехала к Владимиру, они вдоволь налюбовались широкими площадями, украшенными конными статуями королей и курфюрстов или же мраморными колоннами в честь каких-то побед; древними кирхами; остроконечными башнями старой и новой ратуш; королевским замком и величественным ансамблем, включавшим в себя гигантскую фигуру Баварии и колоннаду с бюстами девяноста знаменитейших баварцев... Почти каждый вечер они направлялись в драматический театр или в оперу. Владимир знал, что большего удовольствия нельзя доставить Софе, да и сам, как писал полушутливо брату, был «без ума» «от удивительной здешней актрисы Ziegler».
Но пока оставался один, он не испытывал желания бродить по улицам и музеям баварской столицы. Сутки он уплотнил до предела.
С девяти утра изучал богатства, собранные в палеонтологическом музее, а потом слушал лекции, занимался в лабораториях и кабинетах до шести-семи вечера, и только в два часа дня, когда заканчивалась лекция по зоологии, которую читал престарелый Карл Зибольд, он позволял себе сделать небольшой перерыв, чтобы наскоро запить пивом необильный тридцатикрейцеровый обед. В половине третьего он уже слушал у Циттеля палеонтологию...
После дня таких насыщенных занятий он возвращался в маленькую, снятую за шесть гульденов в месяц комнатку. Но вовсе не затем, чтобы предаться «заслуженному отдыху». Желая немного взбодриться, разогнать застоявшуюся от долгого сидения кровь, он тридцать минут упружисто ходил по комнатушке, лавируя между столом, диваном, кроватью и повсюду наваленными кипами книг и журналов, которые во множестве приносил из библиотеки. А затем вновь погружался в работу.
За изучением геологических карт и описаний пролетал вечер; Владимир Онуфриевич, не раздеваясь, валился на диван... Однако сон длился всего час-полтора. Около полуночи он вставал, зажигал лампу, заваривал крепкий чай и, не выпуская горячего стакана из одной руки и книги из другой, засиживался до тех пор, пока за окном не начинало светать. Только теперь он гасил лампу, раздевался и засыпал, едва коснувшись подушки, чтобы с девяти или в крайнем случае с десяти утра опять перебирать окаменелости в палеонтологическом музее...
«Вот в этом колесе и провожу время», — делился он с братом.
Большим подспорьем в занятиях служили те «фрагменты» естественнонаучных знаний, которые он более или менее беспорядочно приобретал в предыдущие годы. Они рассортировывались, подновлялись и целыми блоками укладывались в сознании. Здание возводилось не по кирпичику, а целыми блоками, наподобие скоростного строительства наших дней. И он овладевал знаниями не так, как добросовестный школяр, старающийся все покрепче запомнить, чтобы без запинки отчеканить на экзамене. Ковалевский критически осмысливал прочитанное, удивительным образом совмещая в себе начинающего студента и созревшего исследователя.
Из русских геологов он был знаком с Головкинским, который переводил для него знаменитый труд Чарлза Ляйелла. Ковалевский знал, что Головкинский — сторонник учения о постепенной эволюции Земли и ее обитателей. Владимир Онуфриевич слышал от Головкинского восторженные отзывы об американском геологе Дана и, естественно, поспешил прочитать труды этого ученого. И что же оказалось? Что Дана — последователь Агассиса, сторонник отброшенной наукой теории катастроф!
Ковалевскому непонятна такая непоследовательность, и в письме к брату он не раз выражал недоумение в адрес Головкинского. Сам Владимир Онуфриевич не допускал раздвоенности, хотя усердно изучал труды катастрофистов, усваивая научные факты и отделяя их от предвзятых мнений самих авторов. Рекомендуя брату книгу французского ученого Аршпака, Ковалевский писал: «Очень полезно будет тебе и сильно заинтересует; он противник Дарвина, но противник разумный и с чрезвычайно разнообразными и полными сведениями».
Стремительно продвигаясь вперед, Ковалевский настойчиво искал нерешенные научные проблемы, нащупывал направление своих собственных будущих исследований. 19 ноября 1869 года он писал брату, что еще не знает, «какими вопросами в геологии» займется «окончательно», а уже в конце месяца сообщал, что «успел приобрести довольно ясный взгляд на предмет, которым буду заниматься».
Однако взгляды эти, да и сам предмет изменятся еще не раз.
Пока что Ковалевский решительно отбросил для себя петрографию, то есть науку о камне, о слагающих земную кору горных породах, преимущественно магматических, изверженных из огнедышащих глубин планеты, и, следовательно, никогда не одухотворявшихся жизнью. «Чисто геологическая (то есть седиментарно-зоологическо-землеобразовательная) сторона привлекает меня больше всего».