Лютеранская община в Индианаполисе дала согласие стать гарантом нашей семьи, и мы пошли на все испытания в надежде, что сможем там устроиться на жизнь, хотя название нам ни о чем не говорило — просто место на карте; но тут возникли осложнения — пришло письмо из Бразилии. Тамошняя лютеранская община готова была предоставить папе место помощника пастора, как только он в достаточной степени освоит португальский язык.
Он, конечно, хотел бы в Бразилию. В Америке у него практически не было никаких шансов воспользоваться своими знаниями. Как юристам и всем прочим в лагере, имеющим образование, ему придется выполнять простейшую физическую работу, которую, может быть, удастся, а может быть, и нет, сменить в будущем на что-нибудь получше.
Мама как бы и не вмешивалась в происходящее, казалось — от нее ничто не зависит и с ней нечего считаться. Но когда она почувствовала, что шансы на переезд в Америку тают и надвигается Бразилия, она словно ожила. Открытый конфликт между родителями, да еще при нас с сестрой, был явлением совершенно незаурядным. Спор между ними все разгорался.
— Для меня это великолепная возможность, — говорил папа. — Я буду стоять на кафедре, а не рыть канавы или грузить вагоны.
— Если не выучишь португальский, все равно придется рыть канавы.
— Выучу, не беспокойся. Начну, как только получу словарь. Вне всяких сомнений, — добавил он многозначительно.
— Я не поеду в Бразилию, — заявила мама. — И своим дочерям не разрешу туда ехать.
— Почему? Что тебя не устраивает? Они и там смогут ходить в школу, как и везде.
— В школу? В какую же школу в Бразилии они смогут ходить? Откуда у нас деньги, чтобы отправить их в школу?
— Я уверен, что если сам не сумею, церковь поможет, устроит их в школу для дочерей священников.
— Я не хочу, чтобы мои дочери посещали благотворительную школу, какую-то там школу для дочерей священников, где им придется мыть церковные скамьи и стирать алтарные покровы, и учиться быть благодарными за то, что им предоставлена возможность до крови сбивать пальцы. Я не хочу, чтобы их учили прислуживать и угождать священникам, как в «Джейн Эйр». Я не допущу, чтобы они стали духовным гаремом пастора какого-нибудь прихода. Мои дочери будут учиться в университете.
— В университете? Ты думаешь, мы станем миллионерами? Мы в лагере, у нас ни гроша за душой, мы не разбогатеем, едва окажемся на американской земле.
— Они девочки умные и будут хорошо учиться.
— Да, конечно, и они красивые. В Бразилии они выучат португальский язык, пару лет поработают в какой-нибудь конторе и выйдут замуж.
— Красивые? Замуж? — мама горько рассмеялась. — Они должны получить образование. Это единственная надежда. В Америке женщины могут получить образование. Они получат стипендию и поступят в университет. Они добьются достойной жизни. Они умные, они мои дочери.
— А я тебе говорю, что они и в Бразилии смогут делать то же самое.
— Нет, в Бразилии образование только для богатых. Я не хочу жить в стране, где шансы есть только у богатых. К тому же в Бразилии женщины необразованные, без сопровождающих им там даже не разрешают выходить на улицу. Бразильцы до сих пор сбривают женщинам волосы, если подозревают их в неверности. Разве это жизнь для женщины?
Уговаривать маму пригласили представителя общественности. Капитан Вилциньш, чье кожаное пальто скрипело на морозе, целовал маме руку, многозначительно смотрел в глаза, долго и горячо перечислял перспективы, которые откроются перед папой в Бразилии.
Мама не сдавалась. Только в Америке у нас с сестрой появится шанс получить образование.
— Видишь, и капитан Вилциньш полагает, что у меня в Бразилии прекрасные возможности.
— Что он знает? Этот старый усатый змей, который пролез тут в начальники. Посмотри, на что похожа его Площадь героев, — мама презрительно махнула рукой, хотя после лагеря с Аллеей Отхожего Места нам довелось пожить еще в пяти местах.
— Он гражданин мира, видел всю Европу.
— Мне все равно. Мы тоже видели всю Европу, по крайней мере, ее теневую сторону.
— Но когда-то ты к нему прислушивалась. Ты говорила, что он образованный человек. Ценила его точку зрения.
После того, что сказал папа, во мне шевельнулось желание, чтобы мама, наконец, сдалась. Мамино упрямство, казалось мне, вызвано ее увядающей красотой, старческими веснушками на руках, раздражением, с которым она смотрелась в разбитое зеркало. Если бы только мама уступила, я смогла бы представить ее в романтических ситуациях — вот она поет под аккомпанемент Сниегса, вот улыбается пастору Брауну, нежно и радостно смеется, когда они с папой в белом песке Балтийского побережья находят янтарь. Я бы не огорчалась, оттого что она утратила чувственность и беззаботность. И, возможно, мне не пришлось бы в будущем преодолевать собственные внутренние противоречия.
— Я знаю, что делаю, — непреклонно заявила мама. — Я в Бразилию не еду и дочерям своим ехать не позволю. Капитан Вилциньш может пытаться меня сколько угодно уговаривать, меня могут связать и внести на корабль, только в Бразилии я на берег не сойду.
— Но в Америке жизнь будет труднее.
Она обняла меня и сестру за плечи, что означало нашу полнейшую солидарность. Я ликовала. И внезапно испытала чувство радости, что все-таки она настояла на своем.
— Мы втроем поедем в Америку, туда, где женщины могут получить образование, — сказала она. — Мы выбираем жизнь там.
Она сама, без чьей-либо поддержки одержала победу над мужем и общественным мнением. Ей не нужны были ни газеты, ни новейшие исследования, чтобы иметь собственное твердое мнение, от которого она не собиралась отказываться, — о том, что в Бразилии царит классовое общество и мужской шовинизм. Она свято верила в те возможности, которые может предоставить женщине Америка.
Спор между родителями был последним серьезным препятствием для нашего отъезда в Соединенные Штаты. Вскоре после этого нам выдали разрешение на въезд. Меня еще пару раз о чем-то спрашивали, потом присвоили официальный статус миллионной беженки, и мне пришлось беседовать с репортерами, что-то читать наизусть на чужом языке перед американскими журналистами, как в свое время перед английскими офицерами, которые инспектировали лагеря.
Я была испугана и заболела, что со мной часто случалось, когда напряжение достигало наивысшего предела, и наш отъезд задержался на месяц. Я чувствовала себя виноватой, но в глубине души испытывала облегчение. Мне было страшно, что меня опять заставят читать наизусть перед чужими людьми, как читала я перед русскими, и еще — я никому не могла признаться, что не хочу уезжать из лагеря. Я знала жизнь в лагерях, здесь царило ощущение общности судьбы и существовала вероятность того, что кто-нибудь, как когда-то мадам Саулите, проявит обо мне материнскую заботу. Но сказать об этом значило бы проявить неблагодарность.