Тема увлекательная, и я готов многое сказать по этому поводу. Но тут у нас воспоминания, и потому рассуждения отложим до подходящего случая. Пока что договоримся об одном: «все они…» я попрошу в моем присутствии никогда не произносить.
* * *
В деревушке офицерского резерва делать, кроме как есть и спать, было нечего. За окном тянулась гнилая померанская зима, сырость, дожди со снежком. У капитана, спавшего на соседней койке, был трофейный аккордеон. Это дело. Немного терпения — и можно овладеть нехитрым инструментом. Но невозможно играть на аккордеоне все время.
В городе есть Дом офицеров — библиотека, пианино, и не одно, показывают кино… Нужно только прошлепать десяток километров по вязкой дороге, но что это для младого младшего техника — лейтенанта. В библиотеке я менял книги, а в салоне — садился за фортепиано и вспоминал, как на нем играют. Вот там однажды меня застал какой‑то капитан. Он отрекомендовался начальником армейского ансамбля песни и пляски и пригласил меня у него играть. Ты свободный, говорил он мне, а нам позарез нужен нотный пианист. В том смысле, что слухач у нас есть, хорошо играет, но нот не знает. А нам нужно.
Я сказал, что подумаю. Вообще‑то надо было соглашаться, но я был совестлив не по разуму. Незадолго до того к нам в деревню занесло директора школы — русской, советской школы для детей военнослужащих. Прослышав, что я знаю музыкальной грамоте, он пригласил меня пойти, покамест я в резерве, к нему — учить детей музыке. Словом, я как бы уже обещал. Поэтому несколько дней спустя, когда были решены какие‑то формальности, я переехал в город и поселился в школе, в большой комнате, на пару с завучем.
Директор школы, как оказалось, был туповат. Он полагал, что я буду учить музыке всех учеников школы — их было около трехсот. Поскольку эта нагрузка казалась ему недостаточной, он поручил мне оборудовать спортплощадку. Это мне—το! Неужели по мне не было видно, что я окончил военное училище с пятерками по всем теоретическим и практическим предметам, но слабо успевал по основным — строевой и физической подготовке? Что все детство и юность мои прошли в оранжерее, поскольку у меня в результате всех мыслимых и немыслимых детских болезней было больное сердце и мне запрещено было бегать, прыгать, плавать, бывать на солнце? Что сердце выздоровело ровно к моменту призыва в армию? Что первый в военном училище лыжный кросс на десять километров я, одессит, только начал на лыжах, а оставшиеся девять с половиной, вдохновляемый матом Прохорова, пробежал пешком, увязая в снегу, потому что пешком получалось все‑таки быстрее? А ведь взводу засчитывали время по последнему! Что медленней меня прибегал обычно к нужному месту только печально — пучеглазый курсант Гольдберг, который на матерные (а то какие же!) угрозы Прохорова посадить и растерзать отвечал философски — ну, товарищ техник — лейтенант, кто‑то же все равно должен быть последним, так я буду последний, какая разница, что вам жалко?
Словом, со спортивной частью нагрузки я медлил, зато музыкальной стороной занялся со свойственным мне прилежанием. Я проверил слух и чувство ритма у всех трехсот. Я выяснил, кто из них когда‑либо учился музыке. Я узнал, у кого дома есть инструмент. Словом, тут была проведена необходимая подготовительная работа…
И вдруг выкликает меня в отдел кадров артиллерии этот самый капитан Манохов! Он не без злорадства сообщает, что получена телеграмма из Лигница: младшего техника — лейтенанта Бернштейна направить в распоряжение штаба артиллерии Северной Группы Войск для прохождения дальнейшей службы.
Так. Теперь я им понадобился. А проходить дальнейшую службу у меня, как известно, желания уже нет. Я отправляюсь к директору школы и прошу его задержать меня тут на педагогической работе. Директор не хочет. Боится. Нет, говорит он, это надо с командующим артиллерией генералом Щегловым, он человек суровый. Нет, не могу, езжай послужи.
Вот тут я вспоминаю про капитана из ансамбля, которому нужен был нотный пианист. Иду в дом офицеров, нахожу капитана и со всей возможной откровенностью описываю ситуацию. Если задержите, говорю, отдаюсь с потрохами, буду нотно играть в ансамбле. И капитан тут же, не отходя, снимает телефонную трубку и звонит прямо суровому генералу Щеглову. Товарищ генерал, врет он напропалую, тут у нас младший техник — лейтенант Бернштейн, его вызывают в Лигниц, а ведь приближается 23 февраля, день Советской Армии, праздничный концерт, у нас на нем вся программа держится!
Такой уж был капитан Чемезов, Иван Иваныч. И генерал что‑то там ему разрешает.
Теперь я должен сделать себя гвоздем программы.
Я сажусь за инструмент и сочиняю некую фантазию на темы вальсов Штрауса. Это был удачный выбор. Фильм «Большой вальс», шедевр музыкально — биографического жанра, с шармантной колоратурой Милицей Корьюс в главной женской роли, был для нас моднейшей новинкой — мотивчики из «Прекрасного голубого Дуная», «Сказок Венского леса» и «Летучей мыши» были у всех на слуху. И я из них сделал эдакий салатоливье или, по — благородному, парафраз — с пассажами вверх и вниз, с роскошными октавными каскадами — и постарался тщательно выучить собственное изделие, проводя часы на сцене полутемного зала дома офицеров. Больше я никак в программе не участвовал.
И вот — 22 февраля, вечер, праздничный концерт. Зал полон, сверкают генеральские погоны и лампасы, море офицерства, дамы, дамы, дамы… Мой номер. На сцене, это я уже хорошо знаю, убогое и глухое пианино, в набитом битком зале меня будет плохо слышно. Чтобы лучше несло звук, я снимаю переднюю крышку и обнажаю благородное фортепианное нутро — позолоченную деку, молоточки, струны толстые и тонкие, они выстроились параллельными рядами, их группы пересекаются под углом, радуя своими порядками строевой глаз.
Виртуоз ударяет по клавишам, пальцы бегают как ненормальные, молоточки с невиданной скоростью бьют по струнам и отскакивают на место, демпферы опускаются и поднимаются целыми волнами, в зал несутся, кружа головы, зажигательные звуки знаменитых вальсов: па — па — па — па — пам, пам, пам! Музыка и зрелище вместе, художественное событие переживается аудиовизуально, возбуждены важнейшие сенсорные центры! Никогда и ни при каких обстоятельствах я не переживал большего триумфа. Меня вызывали без конца! Я не мог ничего сыграть на бис, ибо ничего не было. Нет, кое‑что я помнил, но сыграть кусок из первой части концерта Баха ре — минор или из концерта Бетховена до — мажор было бы артистическим самоубийством. В конце концов, как учил Эмиль Гилельс, никогда не следует уходить со сцены под стук собственных ботинок. Я удалился под бурные аплодисменты всего штаба 43–й армии.