Простакова: Они оба заставляют себе рассказывать истории скотницу Хавронью (I, 162).
Разговор этот сходен с разговором о чтении в «Бригадире», где каждый из его участников объяснял, как он понимает слово «читать». В данном разговоре из «Недоросля» собственно нет спора, ибо речь идет о совершенно различных понятиях. Стародум, Правдин, Милон говорят о науке истории и о ее предмете, Простакова с семейством о ней вообще не знают, для них истории не существует, они живут вне истории и вне каких-либо исторических представлений. Они знают только истории, то есть сказки и бывальщины, устно-повествовательную фольклорную прозу, и в этом отношении ничуть не отличаются от скотницы Хавроньи. Умственное и образовательное превосходство Стародума и его друзей над семейством Простаковой в этом разговоре очевидно. Ответы на их иронические вопросы рассчитаны на то, чтобы вызвать смех зрителей, и этой цели они достигают. Но это мнимая, чисто идеологическая победа. Победа художественная оказалась за Простаковой и Митрофаном. Помнят их реплики, их словечки, а не благородные и прекрасные рассуждения Стародума. Помнят словечки Простаковой потому, что в них говорит «натура», а не роль, определенная персонажу автором. Когда Простакова, рассерженная болезнью дворовой девки Палашки, кричит: «Бредит, бестия! Как будто благородная» (I, 136), – то эта реплика смешна соединением ее абсурдной глупости (как будто только благородный, то есть дворянин, может бредить) с простодушной уверенностью Простаковой в справедливости ее слов. Простакова не играет на сцене, а живет в своем мире понятий, никуда из них не выходя. Она всегда серьезна – именно это и делает ее смешной.
В «Недоросле» еще в большей мере, чем в «Бригадире», художественная победа оказалась на стороне юридически побежденной и идеологически осужденной Простаковой. Может быть, сам того не предполагая, Фонвизин увидел в «стихийности» Простаковой ее всегдашность, некую константу национальной жизни.
Прекрасные и благородные идеи Стародума слишком отягощены утопическим оптимизмом дореволюционной (до Французской революции) эпохи, они слишком элитарны по своей системе ценностей. Дикие и стихийные проявления слепой жизненной энергии в Простаковой нисколько не устарели по существу, да и по форме. Такова ирония истории, которую не мог предвидеть Фонвизин.
1982 г.
К вопросу о смысловом единстве баллад В.А. Жуковского
1980-е годы в нашей науке прошли под знаком Жуковского. Многим «классикам» пришлось потесниться и дать место поэту, которому, казалось, навсегда было отведено почетное, но скромное место одного из предшественников Пушкина и его «побежденного учителя». За последнее десятилетие мы узнали о Жуковском много нового, кое-что в его наследии пересмотрели, кое-что переоценили, но груз привычных типических оценок еще давит на сознание новых исследователей.
Такими привычными оценками долгое время определялся анализ той части поэтического наследия Жуковского, которая принесла ему в свое время всероссийскую славу, – его баллад. Считалось, что единственная связь между ними – их принадлежность к этому жанру.
И только в работе И.М. Семенко (вступительная статья к собранию сочинений Жуковского) высказана очень, на мой взгляд, интересная и плодотворная мысль: «Все тридцать девять баллад, несмотря на тематические различия, представляют собой монолитное целое, художественный цикл, скрепленный не только жанровым, но и смысловым единством»266.
К сожалению, эту свою мысль И.М. Семенко не успела подтвердить конкретным анализом тематики и сюжетики баллад, а другие исследователи не обратили на эту мысль внимания, не подвергли ее проверке материалом, может быть еще и потому, что сама И.М. Семенко готова была увидеть это смысловое единство всех баллад Жуковского в изображении борьбы «добра и зла» в человеческом поведении267.
В таком истолковании баллад Жуковского И.М. Семенко близка к Г.А. Гуковскому, который считал, имея в виду балладу «Старушка», что сюжет у Жуковского – это «лишь условная рамка, заполняющая начало, вступление к ней, и коротенькое заключение. Вся же обширная баллада заключает совсем другую тему, и не о старушке в ней речь. Тема эта – тайны мира и души, чувство беспредельности скрытых и глубинных стихий, борющихся в жизни человеческой и во всем мироздании… Жизнь и смерть человека брошены в бездну стихийных сил, бушующих в самой глубине человеческого духа; это и есть для Жуковского Бог и дьявол, спасающая и губящая человека силы»268. Найти какое-либо внутреннее единство между этими балладами, как и балладами второго периода, – невозможно.
Возьмем, например, две баллады начала 1830-х годов: «Плавание Карла Великого» (1832) и «Старый рыцарь» того же года. В первой двенадцать пэров Карла Великого изображены персонажами комической новеллы в духе шутливых стихов самого Жуковского. Один из пэров, Ламберт, которого, как и всех остальных, страшит возможная гибель в волнах бурного моря, говорит:
…Что за честь
С морскими чудами сражаться?
Гораздо лучше рыбу есть,
Чем рыбе на обед достаться.
(2, 212)269
Во второй из названных баллад, через несколько лет вдохновившей Лермонтова на создание «Ветки Палестины», все построено вокруг «невыразимого сна», в который погружен ее герой, живущий в стране своих воспоминаний.
Это – «там», в Палестине, где прошли лучшие годы его жизни.
В этой балладе нет ни малейшей попытки юмористического снижения героя или его поступков:
Он стал старик седой,
И сила мышц пропала;
Из ветки молодой
Олива древом стала.
Под нею часто он
Сидит, уединенный,
В невыразимый сон
Душою погруженный.
Над ним, как друг, стоит,
Обняв его седины,
И ветвями шумит
Олива Палестины;
И, внемля ей во сне,
Вздыхает он глубоко
О славной старине
И о земле далекой.
(2, 216 – 217)
По-видимому, выбор баллад для перевода определялся не их внутренними смысловыми связями, а какими-то общелитературными интересами Жуковского в это время.
Правда, и первое, условно говоря, «балладное» десятилетие (1807 – 1817) поэтической работы Жуковского при первоначальном ознакомлении с ним может внушить впечатление, что между балладами этого времени нет ничего общего не только по выбору авторов (Бюргер, Шиллер, Гольдсмит, Саути, Монкриф, Маллет, Уланд), но и по воспроизведенным в них историко-культурным эпохам: тут и европейское Средневековье, и русская фольклоризованная старина, и шиллеровская интерпретация античности, и стилизация под Оссиана.