Избалованный он, но и я готова баловать его, если бы он требовал или желал этого. Фу, стыдно! Я сижу, вся красная от стыда, а все-таки хоть на бумагу, а надо кому-нибудь высказаться. Я спать не могу, а он, наверное, крепким сном спит. Где моя гордость? Да нужна ли она? Знает ли он это? Я думаю, что нет. И как отнесся бы он к этому? И, главное, как мне вести себя?
14 января 1888. Москва.
Ужасно давно не писала и, хотя часто хотелось писать, не делала этого оттого, что испортила себе свое писание тем, что дала читать свой дневник Олсуфьевым и боялась, что буду писать его, думая, что они будут его читать. Но я себе дам обещание никому его не давать, и тогда я опять могу свободно писать, ни о ком не думая, тем более что мне часто это хочется.
Жизнь наша идет по-старому, т. е. как всегда в Москве: суетно, некогда, а вместе с тем праздно.
Радостного и огорчительного в последнее время много. На первом плане теперь свадьба Ильи. Об этом много говорят. Мама относится к ним и к их планам прямо не сочувственно, хотя хочет Соню полюбить и старается со всеми Философовыми быть ласковой и любезной, но видно, что cela ne coule pas de source.[170] Папа же говорит, что радуется этой свадьбе, хотя видно, что и он недоверчиво ко всему этому относится1. Искренно радуются только Ната, Орлов и Вера Толстая с девочками. Я же, как и все почти, думаю, что свадьба эта теперь, конечно, неизбежна, и что, пожалуй, больше вероятий, чтоб они были счастливы, чем наоборот, потому что ребята они честные, с самыми лучшими намерениями и сильно любят друг друга. Юны они очень, и годами, и умом, и непрактичны; ну, да от этого недостатка они вылечатся. Одно, что наверное будет, это что, как Лиза Олсуфьева говорит, они сделаются людьми совершенно некультурными и необразованными, а уж дети у них будут совсем дикари в этом отношении. Я ответила Лизе на это, что всякие люди нужны на свете, и думаю, что если они будут хорошие добрые люди и будут жить не только для своего удовольствия, а будут помогать окружающим, чем бог послал: и советами, и учением грамоте, и лечением, то это будет уже очень хорошо. Для себя я не желала бы только этого. Я последнее время очень мучусь тем, что я мало образована, и думаю, что всякий человек обязан учиться всему тому, чему только он может. Мне теперь очень трудно начинать. Во-первых, учение мне набило такую оскомину, которая скоро не пройдет и которая сделала то, что, отдыхая от нее, я совершенно отвыкла сосредоточиваться и работать умом. И, что ужасно жалко, я отвыкла ценить время. Теперь, когда у меня впереди свободный час, я не считаю, чтобы можно было его на что-нибудь употребить. Мне кажется, что один час — это такой коротенький промежуток времени, в который не стоит ничего затевать. А бывало, когда я училась, полчаса свободных — это было такое сокровище, в эти полчаса столько успеешь сделать. Я постараюсь опять привыкнуть употреблять всякую минуту. Это грех этого не делать. Мы затеяли, я и Соня Мамонова, читать по-английски вместе. Я этому очень рада, и если Соня это не прекратит, то я уже ни за что не перестану.
Мне дом Мамоновых очень мил. Всегда к дому привязываешься, когда видишь и понимаешь отношения членов семейства между собой и когда эти отношения хороши. Я все жаловалась, что у меня нет близких и приятных домов в Москве, но я думала об этом и решила, что совсем не нужно их иметь много: один, два, — и уж можно себя считать счастливой, имея их. У меня — дома Толстых, Олсуфьевых и отчасти Оболенских и Философовых. К Философовым у меня с первого знакомства с ними было такое чувство, что в них все мне ясно, симпатично, но совсем неинтересно. Если я их встречала в толпе, они — совершенно как родные для меня, выделялись от всех. У меня есть пропасть действительных родных, к которым у меня менее родственное чувство, чем к ним. Толстые и Оболенские как-то к душе ближе, а Олсуфьевы не так родственны, но, пожалуй, теперь я их больше всех люблю. Мама говорит, что я, как все Толстые, — вампир: высосу из каждого все, что могу, и брошу и что с Олсуфьевыми будет так же. Не думаю, и даже наверное — нет, если только они ко мне не изменятся. Но если они от меня не отказались во время трескинской истории, то уж, наверное, не откажутся больше никогда, потому что я, наверное, до такой низости больше не дойду.
Я теперь ужасно под Никольским влиянием. Мне это даже бывало неприятно, когда я там жила и чувствовала это; но теперь, кажется, у меня осталось только хорошее от них, т. е. вера в образование, простота и гонение на глупый тон, который у нас так часто бывает. Трудно определить, в чем он выражается, но это чувствуется: разговоры о влюблении, разные прозвища и словечки, которые у нас только употребляются и которые очень дурного тона, и вообще легкость и недобросовестность, с которыми говорится о самых серьезных вещах. Влюбление — это гадость, а любовь — это великое дело. И эти два слова так часто путают, и так часто говорят об этом тогда, когда надо молчать от страха, что словом оскорбишь это чувство, которое так чувствительно, что даже сама про себя не смеешь ни думать, ни писать, ни говорить. Люди с тактом понимают эту разницу и, говоря часто легко про всякие флирты и влюбления, не тронут настоящей любви. Но, по-моему, и они не должны это делать из страха, что грубые люди, подражая им, могут, не разобрав, сделать больно. Лиза в этом удивительно тонка. Раз в Никольском ночью мне было очень нехорошо. Она стала меня допрашивать, я ей немного рассказала и хотела, чтобы она все знала, но не могла договорить, и она, видя, что мне так нехорошо, больно, обидно, не стала допрашивать и только сказала: «Мне тебя очень жаль». Но так серьезно и просто, что мне стало легче. Какие это чудесные слова: «мне тебя жаль», и как они могут самого черствого человека размягчить. Говорят, что они — обидны. Для людей без сердца может быть — да.
Чего я не люблю в Олсуфьевых, это их эпикурейства, т. е. не люблю в принципе. На деле же я хуже их, но меня удивляет то, что это их не тяготит, и им не стыдно. Мне стоит стольких усилий всякое отречение от комфорта, и я так еще недалеко ушла, что я удивляюсь, как они, не стараясь себя переломить, не лежат целый день на диване и не требуют себе слуг для каждого шага. Я часто думаю, что, если я такая лентяйка неисправимая, то по крайней мере я сделаю своих детей стоиками, но потом додумалась, что, имея меня примером, навряд ли мои дети будут другими, и, следовательно, мне надо исправиться.
20 января. Среда.
Все время стоят страшные морозы. На коньках я каталась только два раза; от самого декабря, может быть, только два дня было меньше десяти. Я простудила кучера, и мне ужасно стыдно. Он уже третий день лежит в жабе. И, главное, что я простудила его из-за пустяков: хотелось у Толстых доиграть роббер, и, хотя я знала, что он ждет и что очень морозно, я все-таки заставила его ждать. Когда это люди перестанут рабски подчиняться тем, которые им за это платят деньги? Уже на моих глазах многое страшно изменилось. Я помню: мы девочек 16-ти и 17-летних, которые у нас служили, иначе не называли, как Варька, Парашка, ребят, которые у нас служили — тоже, а теперь уже нас возмущает, когда мы это слышим. Надо учиться обходиться без прислуги, чтобы на старости лет (да и теперь) не быть беспомощной и рабой своих слуг. Говорят, в Москве устраивается общество, цель которого — обучать девушек и женщин разным практическим наукам: кройке, шитью, стряпне и т. д. Я непременно поступлю, если увижу, что это будет серьезно поставлено, а не будет модное учреждение для флиртов и свиданий.