на кумыс. Но “ехать одному” скучно, жить на кумысе скучно, а везти с собой кого-нибудь было бы эгоистично и потому неприятно. Женился бы, да нет при мне документа, все в Ялте в столе».
Через день телеграмма:
«Милая мама, благословите, женюсь. Все останется по-старому. Уезжаю на кумыс. Адрес: Аксенове, Самаро-Златоустовской. Здоровье лучше. Антон».
Она написала брату: «Хожу я все и думаю, думаю без конца. Мысли у меня толкают одна другую. Так мне жутко, что ты вдруг женат! Конечно, я знала, что Оля рано или поздно сделается для тебя близким человеком, но факт, что ты повенчан, как-то сразу взбудоражил все мое существо, заставил думать и о тебе, и о себе, и о наших будущих отношениях с Олей. И вдруг они изменятся к худшему, как я этого боюсь… Я чувствую себя одинокой более, чем когда-либо. Ты не думай, тут нет никакой с моей стороны злобы или чего-нибудь подобного, нет, я люблю тебя еще больше, чем прежде, и желаю тебе от всей души хорошего, и Олю тоже, хотя и не знаю, как у нас с ней будет, и теперь пока не могу отдать себе отчета в своем чувстве к ней. Я немного сердита на нее, почему она мне ровно ничего не сказала, что будет свадьба, не могло же это случиться экспромтом. Знаешь, Антоша, я очень грущу, и настроение плохое… Видеть хочу только вас, и никого больше, а между тем все у всех на глазах, уйти некуда…»
После смерти брата она посвятит себя сохранению памяти о нем. «Строитель Сольнес», как в шутку звали ее дома, снова проявит свою страсть к созиданию. Получив от Ялтинского военно-революционного комитета Охранную грамоту, документ, положивший начало организации Дома-музея А.П. Чехова, Маша будет счастлива, а когда в 1926 году музей передадут Государственной библиотеке СССР им. В.И. Ленина, будет повторять: «Теперь я спокойна». Но одиночество, совершенное одиночество подступало все ближе – схоронила мать, умер брат Иван, застрелился его сын Володя. Остались только она и брат Михаил, писавший ей: «Моя милая одинокая сирота… Мы оба уже стары, но нас крепко связует наше общее детство и равенство характеров». Он просил ее собрать силы для «новой жизни». Собственно, она уже ею жила, и труды ее были частью этой жизни.
В Ялте в 1927 году – землетрясение. Мария Павловна вела экскурсию. Начали прогибаться потолки, дом затрещал, запрыгал, лампы описывали круги, посыпалась штукатурка. Все посетители упали на пол. Бледная как полотно Маша упрямо стояла в дверях дома брата Антона. И было ясно, что если дом разрушится, она этого не переживет. Дом был для нее всем. Одинокая, бездетная, она относилась к нему как к живому существу. Так думал Михаил Павлович, сидя с ней в доме той страшной ночью.
«Две старые совы – я и Миша».
Уцелело тогда лишь то, что было выстроено, как и дом Чехова, из цельных глыб камня.
Куприн писал, любя ее, что думает о ней часто-часто. Рад, что она позволяет ему это. И еще: «Вы помните, Бодлер как-то сказал, что каждый раз, когда он встречает чистую, изящную женщину с нежной душой, ему хочется носить ее на руках и плакать от умиления. Нечто подобное я всегда испытывал к Вам».
В жизни, кроме матери, ее никто не носил на руках. В смерти ее гроб несла огромная толпа, чествуя ее справедливо, но коллективно.
Ее подруга Лика Мизинова не узнает – умрет раньше, – что в день похорон Маши одна хорошая певица в Москве в Брюсовском переулке будет стоять у рояля и петь два часа в память об ушедшей. И споет романс, который пела Лика Мизинова в доме у Маши для ее брата Антона Чехова:
Листья шумели уныло в дубраве ночной порой.
Гроб опустили в могилу, гроб, озаренный луной.
Тихо, без плача зарыли и удалились прочь.
Только, склонясь над могилой, листья шумели всю ночь.
Стихи были положены на музыку Мусоргского, любимого композитора Санина…
Летом тридцать четвертого года, после трудного сезона в Риме – Санин поставил здесь десять спектаклей – Лидия Стахиевна и Александр Акимович прибыли в Верону. Жара, небо чистейшей синевы без облаков, в дневные часы город, сраженный зноем, засыпает, но вечером в огнях и звуках музыки веселится. На открытой сцене в огромном, на двадцать тысяч мест, театре «Арена» Санин ставил знаменитейшую оперу Джордано «Андре Шенье». Она обошла все сцены мира, и в ее постановке сложились свои традиционные приемы и трактовки.
– Я покажу «Андре Шенье» иначе, – говорил Санин жене в душный и жаркий полдень, когда веронцы сладко спали, завесившись кисеей от мух.
– Ты хочешь нарушить традицию?
– Господи, ну что такое традиция? Это трафарет, над которым работали в большинстве случаев талантливые люди и в котором много прекрасных для своего времени зерен. Оживить их можно, только перебрав всходы и отсеяв плевелы. На Андре Шенье смотрели всегда как на молодого романтического героя, воспевшего начало Великой французской революции, а потом во имя истины отступившего от нее. И в опере Джордано превалирует романтический взгляд на героя.
Судьба лелеяла мою златую младость;
Беспечного, рукой меня венчала радость,
И муза чистая делила мой досуг,
На шумных вечерах друзей, любимый друг,
Я сладко оглашал и смехом, и стихами
Сень, охраненную домашними богами.
Это Пушкин об Андре Шенье. Разве не романтично?
– Романтично. Только у Пушкина, Лидок, Шенье говорит и другое:
Оковы падали. Закон,
На вольность опершись, провозгласил равенство.
И мы воскликнули: блаженство!
О горе! О безумный сон!
Где вольность и закон?
Над нами Единый властвует топор.
Я скажу в своей постановке о горе и жестокости, которые обрушивают на людей общественные катаклизмы и идеологические дрязги.
– Тебе напомнят, что ты из России, где произошла революция. И взгляд твой субъективен.
– Я ее видел и ощутил на себе…
Он хорошо помнил толпы народа на улицах, выстрелы, аресты, пустые дома, очереди за хлебом, беспризорных детей, все и все сдвинулось с места, куда-то ехало, перебиралось, пряталось. Красный цвет – основной. Санин с ужасом смотрит на квитанцию с цифрой подоходного налога, с тем же ужасом – на цену вязанки дров, на самого себя, скалывающего лед на Арбате вместе с другими жильцами по разнарядке домового комитета. Кое-кто из