В песне ярко выступила ее окрашенность чувствами живого участника событий, уроженца Дагестана, остро переживающего непосредственно трагический — для него, для его семьи, аула — смысл только что совершившихся событий. В ней нет, разумеется, той трезвости бесстрастного исследователя, оценивающего объективное историческое значение факта, которую бы хотели отыскать в горской поэзии многие фольклористы и историки тех лет, — хотя вряд ли имело смысл искать оценку прогрессивного значения сближения Дагестана с Россией в песнях, сложенных под впечатлением свежей раны, нанесенной национальному чувству народа. Делать из поэзии иллюстрации к учебнику истории — нерационально. Капиев понимал это лучше многих своих современников.
Словом, песни, открывающие сборник, явно были подобраны составителем по некоему единому художественному принципу. Все вместе они довольно сгущенно передавали историко-бытовую конкретность жизни близких друг к другу горских народностей и героический пафос их истории. Два этих начала, видимо, особенно были близки Капиеву в народной поэзии. Но вкус его не был однообразен, а замысел сборника был широк.
В него вошло много песен и иного рода, не связанных так крепко с реальными историческими фактами, — песни «бытовые» или любовные. Это обычно короткие, вмещающие в себя законченные поэтические чувства восьмистишия, распространенные более всего в поэзии даргинцев и в основном приписываемые Батыраю. Батырая Капиев переводил еще с 1933 года и поразил тогда этими переводами Н. Тихонова.
Во многих из них — все то же обращение к движению народной истории, но уже не к самим событиям, а к моральным постулатам, выработанным всей целостностью национальной жизни.
Пусть у храброго отца
Не родится робкий сын,
Ибо должен будет он
Дать отпор врагам отца.
Пусть у робкого отца
Не родится храбрый сын,
Ибо должен будет он
Разделить позор отца.
Легко узнать в этих строках строгий переводческий стиль Капиева с отчетливым и веским звучанием каждого слова.
В сборнике чередовались героические, любовные и современные песни. Иные из них были вообще далеки от народной поэзии, казались прямым подражанием многочисленным образцам современного литературного версификаторства.
Оставляя позади вершины,
С волей непреклонною в груди,
Мы идем вперед семьей единой
По земному ясному пути.
Песня эта записана Капиевым в 1933 году, и им же и переведена.
В книгу включены были песни не только дагестанских горцев, но и кабардинцев, карачаевцев, осетин, чеченцев, ингушей и даже песни терских казаков — то есть не переводные, а «изначально» русские. Этим нарушалась, конечно, и установка на какую-либо бытовую и психологическую общность этих песен, такая отчетливая вначале. По-видимому, необходимость таким, в сущности, упрощенным путем подчеркнуть идею дружбы разных народов возобладала над стремлением составителя к художественному единству книги.
Собирая переводы и издавая образцы старой народной поэзии, Капиев не задавался научными целями. Это заметно и в отборе песен, и в их расположении, и в комментариях. Расположение материала во времени, датировки, варианты — все это мало интересует Капиева. И даже его комментарии служат не академическим целям: даты, изредка указываемые в них, — это скорее дополнение к читательскому восприятию песни, чем попытка необходимой для фольклориста ее «паспортизации». Капиев и здесь остается художником, а не исследователем. «Когда мы беседовали о писателях разных эпох и народов, — вспоминал один из его друзей, — я спросил Капиева: «Писатели какого века тебя особенно интересуют?» Удивленный таким академическим вопросом, Капиев сказал, лукаво улыбаясь: «Я даже не знаю, какой писатель к какому веку относится. Ты лучше спроси меня о том, какой писатель как писал, каковы особенности его стиля, языка и т. д., — вот в таком плане я могу говорить о многих писателях». А. Ф. Назарович пишет о том же: «По своей природе он был натурой творческой, художнической и просто не понимал, как можно уходить в исследовательское, когда существует прекрасное».
Комментарии Капиева к песням — это скорее образцы его прозаического стиля. В них уже видно направление его особенных забот — внимание к ритмическому оформлению фразы, подчеркнутое стремление к строгости и «плавности» изложения. В некоторых из них слышны предвестия художественных концепций, отразившихся в «Поэте». «Эта наивная и трогательная условность, когда герой сам говорит о своих подвигах и гибели, придает повествованию какую-то особую непосредственность. Герой бессмертен в устах певцов и через них веками говорит со своим народом». Вообще же в комментариях много говорится о темах песен, кое-что об истории, но редки рассуждения о художественности песни, о ее поэтике. Видно, что автор сдерживал себя, полагая, наверно, что истинное обнаружение вкусов поэта возможно лишь в его поэзии. Это можно бы, пожалуй, сказать и о его критических статьях, где поэтическая индивидуальность Капиева сказалась слишком мало. Видимо, две эти области — публицистика и поэзия — были разделены для него строгой чертой, что было не таким уж редким в те годы явлением и, может быть, имело свой смысл.
Книга, собранная Капиевым, была похожа на фольклорные сборники тех лет, хоть и была выше по уровню многих из них, нередко откровенно стилизаторских.
«Резьба по камню» и задумана, и осуществлена была уже совсем иначе, чем «Песни горцев».
Вступление к ней не было ни вступлением переводчика, ни составителя, ни автора комментариев. Это слово писателя, автора, это — часть общего художественного замысла, подобно вступлению к «Поэту».
«Каменщики в горах — летописцы и поэты. Любя или ненавидя, возвеличивая или предавая позору, они высекают на камне историю своего народа.
На краеугольных башнях крепостей, на сводах ворот старых и новых домов, на могильных памятниках героев я читал узоры и надписи моих отцов…
Странно, что на языке легов понятия народной поэзии и резьбы по камню имеют общий корень. Разве живое слово сравнимо с резцом?
Эту книгу песен дагестанских горцев я посвящаю скромным каменщикам — народным певцам моей страны».
Скромный языковой факт сродства двух понятий — народной поэзии и резьбы по камню («накьиш» по-лакски — и «резьба по камню» и «узор песни») — разрастался, приобретал широкое художественное значение. Он стал частью замысла книги. Название ее, сначала понимаемое как символ кропотливого и не стертого временем труда, приобретало дополнительные оттенки. «Разве живое слово сравнимо с резцом?» Вступление как будто и объясняло и отрицало название, делало его значение колеблющимся и подготавливало к обостренному и свежему восприятию всей книги.