Ночь была в той части, когда, утомленная, она готова уже уступить утру и когда сон обывателя становится особенно крепким, а грезы фантастическими. И временами, когда я глядел на закрытые ставни, на плотно опущенные занавески, на окна, подернутые капельками росы и сверкающие отражениями высокой луны, мне казалось, что и я сплю, и этот город, и то, что было, и то, что есть, не более как кошмарный сон.
Я шел к Керенскому. К тому Керенскому, который…
Я никогда, ни одной минуты но был поклонником Керенского. Я никогда его не видал, очень мало читал его речи, но все мне было в нем противно до гадливого отвращения.
Противна была его самоуверенность и то, что он за все брался и все умел. Когда он был министром юстиции — я молчал. Но когда Керенский стал военным и морским министром, все возмутилось во мне.
Как, думал я, во время войны управлять военным делом берется человек, ничего в нем не понимающий! Военное искусство одно из самых трудных искусств, потому что оно, помимо знаний, требует особого воспитания ума и воли. Если во всяком искусстве дилетантизм нежелателен, то в военном искусстве он недопустим.
Керенский полководец!.. Петр Румянцев, Суворов, Кутузов, Ермолов, Скобелев…. и Керенский.
Он разрушил армию, надругался над военною наукою, и за то я презирал и ненавидел его.
А вот иду же я к нему этою лунною волшебною ночью, когда явь кажется грезами, иду, как к Верховному Главнокомандующему, предлагать свою жизнь и жизни вверенных мне людей в его полное распоряжение?
Да, иду. Потому что не к Керенскому иду я, а к Родине, к великой России, от которой отречься я не могу. И если Россия с Керенским, я пойду с ним. Его буду ненавидеть и проклинать, но служить и умирать пойду за Россию. Она его избрала, она пошла за ним, она не сумела найти вождя способнее, пойду помогать ему, если он за Россию…
Вот о чем грезили, о чем переговаривались мы с С. П. Поповым, пока искали квартиру полковника Барановского, [33] у которого был Керенский.
Искали долго. Спросить не у кого. Город спит, никого на улицах. Наконец, скорее по догадке, усмотревши в одном доме два освещенных окна во втором этаже, завернули в него и нашли много неспящих людей, суету, суматоху, бестолочь, воспаленные глаза, бледные лица, квартиру, перевернутую кверху дном и самого Керенского.
* * *
— Генерал, где ваш корпус? Он идет сюда? Он здесь уже близко? Я надеялся встретить его под Лугой.
Лицо со следами тяжелых бессонных ночей. Бледное, нездоровое, с больною кожей и опухшими красными глазами. Бритые усы и бритая борода, как у актера. Голова слишком большая по туловищу. Френч, галифе, сапоги с гетрами — все это делало его похожим на штатского, вырядившегося на воскресную прогулку верхом. Смотрит проницательно, прямо в глаза, будто ищет ответа в глубине души, а не в словах; фразы короткие, повелительные. Не сомневается в том, что сказано, то и исполнено. Но чувствуется какой‑то нервный надрыв, ненормальность. Несмотря на повелительность тона и умышленную резкость манер, несмотря на это «генерал», которое сыплется в конце каждого вопроса, — ничего величественного. Скорее — больное и жалкое. Как‑то, на одном любительском спектакле, я слышал, как довольно талантливо молодой человек читал стихотворение Апухтина «Сумасшедший». Вот такая же повелительность была и в словах этого плотного, среднего роста человека, чуть рыжеватого, одетого в защитное, бегающего по гостиной между столиком с допитыми чашками кофе, угловатыми диванчиками и пуфами и вдруг останавливающегося против меня и дающего приказание или говорящего фразу, и казалось, что все это закончится безумным смехом, плачем, истерикой и дикими криками: «Все васильки, красные, синие в поле!..»
Я сразу узнал Керенского по тому множеству портретов, которые я видал, по тем фотографиям, которые печатались тогда во всех иллюстрированных журналах.
Не Наполеон, но, безусловно, позирует на Наполеона. Слушает невнимательно. Будто не верит тому, что ему говорят. Все лицо говорит тогда — «знаю я вас; у вас всегда отговорки, но нужно сделать и вы сделаете».
Я доложил о том, что не только нет корпуса, но нет и дивизии, что части разбросаны по всему северо–западу России и их раньше необходимо собрать. Двигаться малыми частями — безумие.
— Пустяки! Вся армия стоит за мною против этих негодяев. Я сам поведу ее за собою, и за мною пойдут все. Там никто им не сочувствует. Скажите, что вам надо? N. N., — обратился он к Барановскому (я не помню имени и отчества Барановского. — П. К.), — запишите, что угодно генералу.
Я стал диктовать Барановскому, где и какие части у меня находятся и как их оттуда вызволить. Он записывал, но записывал невнимательно. Точно мы играли, а не всерьез делали. Я говорил ему что‑то, а он делал вид, что записывает.
— Вы получите все ваши части, — сказал Барановский. — Не только Донскую, но и Уссурийскую дивизию. Кроме того, вам будут приданы 37–я пехотная дивизия, 1–я кавалерийская дивизия и весь 17–й армейский корпус, кажется, все, кроме разных мелких частей.
— Ну вот, генерал. Довольны? — сказал Керенский.
— Да, — сказал я, — если это все соберется и если пехота пойдет с нами, Петроград будет занят и освобожден от большевиков.
Слыша о таких значительных силах, я уже не сомневался в успехе. Дело было иное. Можно будет выгрузить казаков и в Гатчине и составить из них разведывательный отряд, под прикрытием которого высаживать части 17–го корпуса и 37–й дивизии на фронте Тосно — Гатчино и быстро двигаться, охватывая Петроград и отрезая его от Кронштадта и Морского канала. Моя задача сводилась к более простым действиям. Стало легче на душе… Но если бы это было так — разве сидел бы Черемисов теперь с «советом»? Разве принял бы он меня известием, что Временного правительства уже нет? Три дивизии пехоты и столько же кавалерии, беспрепятственно идущие среди моря армии, это показывает, что армия на стороне Керенского, а если так — бунтовался бы разве гарнизон Петрограда, задерживали бы эшелоны в Острове? Нет, тут что‑то было не так. Сомнение закрадывалось в душу, и я высказал его Керенскому.
Мне показалось, что он не только не уверен в том, что названные части пойдут по его приказу, но не уверен даже и в том, что Ставка, то есть генерал Духонин передал приказания. Казалось, что он и Пскова боится. Он как‑то вдруг сразу осел, завял, глаза стали тусклыми, движения вялыми.
Ему надо отдохнуть, подумал я и стал прощаться.
— Куда вы, генерал?
— В Остров, двигать то, что я имею, чтобы закрепить за собою Гатчину.
— Отлично. Я поеду с вами.