Бережно храню в памяти один случай. У меня был приятель Жюль Дюбоск, маляр-декоратор, отличный мастер, у которого я профессионально многому научился.
Это был типичный нормандец, с голубыми глазами и пышной соломенного цвета шевелюрой. До войны мы вместе работали на одном предприятии. Во время очередного экономического кризиса дирекция временно сократила часть персонала. Под сокращение попал и Дюбоск. Один из служащих стал науськивать Дюбоска на меня:
— Пойди к хозяину, скажи, что тебя, француза, сократили, а иностранца оставили!
Дюбоск ответил:
— Жорж такой же рабочий, как и я. У него ребенок, так же, как и у меня. Жена у него тяжело больна, а моя здорова и работает. Что касается национальности, я на это плюю. Национальность для меня не имеет никакого значения!
В первые годы эмиграции вожаки «Белого движения» пытались сохранить свою власть и влияние над беженской массой. Используя сложную международную обстановку, им удалось, на какой-то короткий срок, «сохранить армию» на чужбине. Они морочили головы о скором и неизбежном возобновлении гражданской войны в России. Люди клевали на эту удочку еще и потому, что это избавляло их от необычайно трудного собственного устройства своего материального положения на чужбине, без денег, без знания языка, без трудового опыта и в большинстве случаев без профессии. Даже в первое время после «окончательного роспуска армии» в столице Югославии некоторая часть русской студенческой молодежи ходила в военной офицерской форме, в погонах и со шпорами!
Вот что мне собственноглазно и собственноушно пришлось видеть и слышать.
Студенческая столовая в русском студенческом общежитии в Белграде. К бывшим сослуживцам приехал гость, их бывший командир конно-артиллерийского дивизиона, полковник С. Компания чинно сидит за столом и ужинает. Вдруг к столу подходят двое. Студенты, но в конно-артиллерийской форме. Шпоры. Белоснежные гимнастерки — по моде, чуть ли не до колен. Офицерские золотые погоны. Явление довольно обычное, как я уже говорил, в то первоначальное время русской эмиграции в Югославии и Болгарии. Это те, кто считали себя «временно прикомандированными к Университету до возобновления военных действий против большевиков».
Некоторые из них были шокированы обращением «коллега».
Один из таких студентов, в довольно задрипанных красных гусарских штанах, огрызнулся в кулуарах Университета на обращение «коллега»:
— Я вам не коллега, я лишь временно прикомандирован к Университету до … — и так далее. — Можете обращаться ко мне по чину: г-н корнет!
Видимо, господин корнет в свое время был несколько своей лошади, что, впрочем, было неплохим профессиональным качеством — «чем глупее человек, тем лучше его понимает лошадь», — писал Чехов.
Итак, двое подошедших к столу щелкнули шпорами, и один из них обратился к гостю:
— Господин полковник, разрешите выкинуть из зала эту сволочь! — кивок в сторону одного из студентов, сидевшего за столиком соседней компании. — Эта сволочь произносит социалистические слова!
Можно себе представить смущение и удивление гостя.
— Вы здесь старший, потому мы к вам и обращаемся, господин полковник!
Выкинуть «сволочь, произносящую социалистические слова», правда, не удалось, так как у «сволочи» оказалось достаточное количество энергичных друзей, но скандал получился довольно громкий, чего, видимо, и добивались два подошедших к столу идиота.
По Белграду в походной форме подпоручика артиллерии, путаясь в шпорах, расхаживал худющий, седовласый Харьков профессор Давац. Врангелевский бард. Он был «произведен в офицеры» в галиполийском лагере и был счастлив носить погоны. В реакционной эмигрантской прессе, в стихах и прозе, утверждал, что в борьбе с большевиками продолжает «служить литургию верных», призывая к этому своих единомышленников. Но уже в галиполийском лагере началось разложение «ортодоксальной непримиримости 20-х годов», когда под защитой французских оккупационных властей из расположения «воинских частей» стали сниматься огромные полотняные бараки и уходить в новый беженский лагерь. Уходили от «военной службы», из подчинения военному начальству. Бараки действительно «шли», так как люди несли их в неразобранном виде на себе.
С первых же лет изгнания немалую роль в распылении армии сыграла и демократическая часть эмиграции, парижская газета «Последние Новости» и Республиканское Демократически Общество (Р.Д.О.) Они вели резкую полемику с правой эмиграцией, утверждая, что с окончанием гражданской войны — игра проиграна и в новых условиях нелепо пытаться гальванизировать труп. Хотя в противовес «активистам», они выдвигали весьма туманное положение о «неизбежной эволюции большевиков», однако их резкая полемика способствовала дифференциации беженской массы. У многих русских людей в результате разочарования и гибели прежних легкомысленных надежд начали рождаться новые мысли, новые настроения, появились пристальное внимание и любознательность к процессам, происходящим на покинутой родине.
На левом фланге эмиграции прочно обосновался «Союз возвращения на Родину».
Так обстояло дело до войны. А окончательно убила «ортодоксальную непримиримость 20-х годов», а вместе с ней и «белую идею», Отечественная война. Громадное число эмиграции было охвачено тревогой и болью за обрушившуюся на Россию беду, и это свидетельствует о том, что духовная связь со своим народом у большинства эмиграции никогда не прерывалась. Все честное в эмиграции резко отмежевалось от тех отбросов, которые связывали свои надежды с победой фашизма. Эти-то отбросы и оказались как раз самыми «непримиримыми», самыми активными поборниками «белой идеологии 20-х годов». Общеизвестно, что не только Милюков, даже Деникин шельмовал их изменниками Родины.
Что касается новой послевоенной эмиграции, она имеет совсем другие корни и, по существу, не смогла установить никакого контакта с остатками русской Вандеи двадцатых годов. Глубокая вражда разделила ее и с большинством старой эмиграции, настроенной просоветски.
Только очень сдержанный или очень рассеянный человек при встрече с поэтом Гавриилом Александровичем Елачичем не останавливался и не смотрел ему долго вслед, настолько был необычен елачичевский облик. Поэт был очень тощ и очень высок. Обладал лицом, которое обычно нарасхват у художников столь оно было скульптурно и выразительно, а длина его, казалось, раза в четыре превышала ширину. Большие выпуклые глаза под удивительно крутыми арками бровей и массивным надбровным валиком прикрывали очень тяжелые веки. Длиннющий нос с аристократической горбинкой был достаточно мясист, а хорошо очерченный большой рот выражал доброту и мягкость характера. Но, может быть, самое сильное, страшноватое впечатление производил огромный кадык — вот-вот вывалится, — ходуном ходивший на длинной, тощей шее, и необычайно большие уши, растопыренные почти перпендикулярно к вискам. Казалось, что они непременно должны поднять эту долговязую, тощую фигуру на воздух. Густую копну закинутых назад волос прикрывало желтое соломенное канотье. В общем, принимая во внимание сравнительно мягкий белградский климат, оно оставалось на голове несменяемо почти все четыре сезона года. Судя по буропорыжевшей за давностью соломе, канотье было еще отечественного добротного дореволюционного