ЕЛАЧИЧ
Только очень сдержанный или очень рассеянный человек при встрече с поэтом Гавриилом Александровичем Елачичем не останавливался и не смотрел ему долго вслед, настолько был необычен елачичевский облик. Поэт был очень тощ и очень высок. Обладал лицом, которое обычно нарасхват у художников столь оно было скульптурно и выразительно, а длина его, казалось, раза в четыре превышала ширину. Большие выпуклые глаза под удивительно крутыми арками бровей и массивным надбровным валиком прикрывали очень тяжелые веки. Длиннющий нос с аристократической горбинкой был достаточно мясист, а хорошо очерченный большой рот выражал доброту и мягкость характера. Но, может быть, самое сильное, страшноватое впечатление производил огромный кадык — вот-вот вывалится, — ходуном ходивший на длинной, тощей шее, и необычайно большие уши, растопыренные почти перпендикулярно к вискам. Казалось, что они непременно должны поднять эту долговязую, тощую фигуру на воздух. Густую копну закинутых назад волос прикрывало желтое соломенное канотье. В общем, принимая во внимание сравнительно мягкий белградский климат, оно оставалось на голове несменяемо почти все четыре сезона года. Судя по буропорыжевшей за давностью соломе, канотье было еще отечественного добротного дореволюционного
производства и в этом своем качестве могло служить, по слову одного эмигрантского поэта, неким символом:
И пыль Москвы на ленте старой шляпы
Я как святыню берегу.
Канотье берегло пыль дореволюционного Петрограда, где Елачич подвизался в качестве молодого поэта.
Так как все конечности у этой фигуры были необычайно удлиненного образца, в соответствии с этим Елачич носил ботинки, вероятно, предельного размера, существовавшего в сербской промышленности. По звериной бедности, достойно украшающей всякого независимого молодого поэта, эти ботинки покупались с расчетом на долгий износ. Вот почему легкомысленному изяществу предпочиталась грубоватая прочность. И, действительно, Елачич носил их долго, до того момента, когда уже никакой сапожный умелец не в состоянии был продлить их многотрудную жизнь. К желтой соломе канотье ботинки покупались тоже желтого цвета, а затем, за их долгую трудовую жизнь, постепенно шло чудодейственное изменение их окраски. Попав из магазина к Елачичу, никогда не знавали они до конца своих дней ни сапожной щетки, ни крема. Под солнцем и дождями они постепенно выцветали, белели и, наконец, покрывались бурыми и белыми полосами и пятнами, так что можно было подумать, что они сделаны по особому заказу из кожи редкой африканской антилопы аккапи.
Елачич был старше нас. Вероятно, ему было под тридцать, а младшему из нас, Голенищеву-Кутузову, едва ли стукнуло девятнадцать.
Елачич публиковал свои стихи еще в России. Среди нас он не был начинающим молодым поэтом, однако и «мэтром» мы его не считали, и он входил в наш кружок просто рядовым членом. Это было добрейшее и доброжелательное к людям существо, умное и образованное, больное туберкулезом и обладавшее милой, тоже чахоточной, женой. Детей у них не было.
Он писал очень грамотные лирические и мистические стихи, вызывавшие одобрение у белградских слушателей, но в русской белградской прессе его не печатали, так же как и нас.
Нам казалось, что гораздо острее и ярче были его сатирико-юмористические пьесы. В свое время он печатал их, как мне помнится, в «Сатириконе». Подписывал он их псевдонимом Якубмуа. И, по его словам, именно Якубмуа принес Елачичу некоторую известность еще в Петрограде. Увы! У меня под рукой нет никаких материалов, чтобы иллюстрировать его творчество.
У меня не сохранилось ни в памяти, ни в архиве ни единого стихотворения поэта.
Однажды я присутствовал при раскрытии этого сложного псевдонима, оно сопровождалось даже графическим изображением. Якубмуа распадался на три слова, и должен был свидетельствовать, что русское, подлинное «Я» Елачича равнялось его же западному «муа», возведенному в куб. Не знаю, в изобретении этого усложненного псевдонима сказалась ли елачичевская нежность к Отечеству, или были на этот счет какие-нибудь иные мистические соображения?
Этот милейший чудак с университетским образованием и совсем не глупый человек то ли всерьез, то ли из прирожденного чудачества увлекался всякими «эзотерическими науками» — теософией, оккультизмом, магией — словом, бредил всяческой религиозно-мистической чепухой. Впрочем, не следует забывать некоторых обстоятельств: давности этих белградских дней. В то время здравствовало еще в полном расцвете творческих сил поколение символистов. Общеизвестно, что автор «Огненного ангела» Брюсов проявлял необычайный интерес к спиритизму и прочим эзотерическим «наукам», включая и черную магию. Блок в стихах: «Тебя, чей сумрак был так ярок…» называет Брюсова и, кажется, без тени иронии, «суровый маг моей земли».
Еще совсем недавно на «башне» Вяч. Иванова творилось, приблизительно в этом же духе, тоже немало чепухи. А Андрей Белый, убежденный антропософ-штейнерянец, принимал участие в постройке антропософского храма Гетеанума в швейцарской деревеньке Дорнах под руководством самого шефа секты доктора Рудольфа Штейнера. Так что же спрашивать с Елачича?
Однажды он пригласил нас к себе посмотреть «последнюю инкарнацию», предварительно разъяснив нам, что это за штуковина. Он брался показать нам предшествующее «перевоплощение» каждого из нас и тем самым выявить подлинные наши лица, в повседневной жизни скрытые под «масками-личинами».
Сеанс предвещал быть забавным, и мы гурьбой отправились к Елачичу почти в полном составе «Ариона» во главе милейшим «стариком-профессором» Е.В. Аничковым. Наши художники — Жедринский, Исаев и Вербицкий запаслись планшетками, карандашами и ватманом, чтобы запечатлеть наши скрытые для профанских глаз «сущности».
Необычайно душная июльская ночь. Квартира Елачичей — две крохотные комнатки. Несмотря на раскрытые настежь окна, духота стояла тягостная. Голубоватый, приглушенный, рассеянный свет: горела единственная лампочка, плотно завешенная синей шалью. Главный атрибут ритуала — серая шерстяная зимняя юбка жены поэта. Мы по очереди садились на кровать, прислонялись спиной к стене, вместо ковра завешенной серым одеялом. Елачич туго укутывал женином юбкой голову сидящего, оставляя открытым только лицо, потом пытала покрыть подолом юбки и грудь. Синий сумеречный свет, погруженное в серую мглу юбки лицо, терявшее свои привычные черты, ставшее неузнаваемым, серый фон стены — словом, рее это создавало какую-то нереальную, таинственную обстановку. Однако женина юбка была из теплой толстой шерсти. Лицо начинало пылать и лосниться от обильного пата. От жары можно было задохнуться насмерть, и очередная жертва нашего мага рисковала явить зрителям уже не предыдущее, а последующее, посмертное свое перевоплощение. Зрители теснились, сидя и стоя, в дверях комнаты. Аничков сохранял на лице вежливое, сдержанное любопытство. Илья был задумчив и тих. Мы, остальные, видимо, сильно раздражали Елачича необузданным неуместным веселым нашим скептицизмом. А должны мы были сосредоточенно, не мигая, напряженно смотреть в закутанное лицо сидящего на кровати. Через некоторое время Елачич впадал в транс и возвещал: