Кончилась соль. Привезли из деревни говяжью тушу, мяса наварили, супу с картошкой, а соли ни одного грамма. Обедали, как всегда, за длинным столом, под соснами. Приуныли ребята без соли. Жирно, а невкусно, даже противно, тошно. Арефий вспомнил своего школьного сторожа, рассказал про него за столом. Может, кукурузу посеем? Да, да, кукурузу. А может, ячмень? Да, да, ячмень.
- Ну, как, ребята, посолим? - спросил Арефий.
- Да, да, посолим, - отозвались голоса.
- А может, сегодня не будем солить?
- Да, да, не будем!
И вроде легче стало, вроде суп стал не такой пресный, а даже чуть-чуть соленый. Навалились на котелки.
Еще хуже было с куревом. Все, в том числе и Арефий, ждали, когда комиссар вызовет Славку для беседы, когда захочется ему поговорить о философии. За комиссарским столом, после обеда с солью, начиналась беседа. Славка курил до одури, чтобы собрать побольше чинарей, окурков то есть. Он сворачивал цигарку, затягивался раз-другой, потом незаметно тушил ее наслюненным пальцем - и в карман. Сворачивал новую - и опять после двух-трех затяжек в карман. На прощанье сворачивал "козью ножку" покрупней и еще просил на закурку для ребят. Сергей Васильевич замечал, конечно, Славкино жульничество, но из деликатности делал вид, что ничего не видит. После каждого вызова к комиссару курильщики беззаботно жили день, а то и целых два дня. Накопленные Славкой чинарики и подарочная горсть самосада поступали в личное распоряжение командира взвода Арефия Зайцева. По своему усмотрению он устраивал общие перекуры. Сам сворачивал цигарку, затягивался первой командирской затяжкой и передавал цигарку по кругу. В этом круговом курении Славка участвовал как рядовой курильщик с такими же правами, как и все. Но дни шли, а комиссар как бы совсем забыл про Славку, не вызывал к себе в отсек. Может, занят был, может, не тянуло его к отвлеченным разговорам, а между тем уши у ребят да и у самого Арефия давно уже опухли без курева. Конечно, курили. Дубовый лист. Но от дубового листа не получалось удовлетворения, только тошнило. Дым у этого листа был горячий, обжигал гортань и терзал ее как кислотой какой-нибудь. Может быть, другой лист был бы более подходящий, но зимой на голом дереве оставался только дубовый лист.
- Не зовет? - спросил однажды Арефий.
- Не зовет, - ответил Славка.
- Придется, Холопов, - сказал тогда Арефий, - самому идти. Зайди, понимаешь, спроси чего-нибудь для начала. Или, слушай, давай напрямик. Что ты, напрямик не можешь сказать? Ребята, мол, гибнут, уши, товарищ, комиссар, опухли. Что он, не даст тебе? Конечно, даст.
- Нет, - сказал Славка, - сам я не пойду.
Арефий не ожидал такого ответа. Он посмотрел на Славку своими молочными глазами долго и тягуче, потом обошел его и направился к комиссарскому отсеку, открыл дверь и вошел вовнутрь. Кто был тут, все затаились, с интересом смотрели на комиссарскую дверь. Славке стало отчего-то обидно, вроде его обидел Арефий, и в то же самое время стало стыдно, вроде он нехорошее что сделал, а поправить уже было нельзя, уже поздно было.
Решительным шагом, с деловым лицом вышел Арефий от комиссара, ни на кого не глядя, повернул к печке. Вокруг него образовалось кольцо. Арефий уселся на поленья, вынул бумагу, сложенную в курительную дольку, оторвал листик, сыпанул на него щепотку отборного самосаду и стал делать цигарку. Потом провел языком по спаю цигарки, прикурил от печки и затянулся своей командирской затяжкой. Затянувшись, передал первому, кто был слева, потому что курили всегда по солнцу, по часовой стрелке. Кто стоял, кто сидел, все ждали, жадными глазами сопровождая в синеватых струйках дыма цигарку, медленно продвигавшуюся по кругу. Пришла и Славкина очередь. Хотя он и смущался немного, все же руку протянул. Но Арефий спокойно сказал:
- Пропустить.
Тот, кто собрался передать Славке цигарку, оглянулся на Арефия, но Арефий снова повторил:
- Пропустить.
Славка убрал пустую руку. Медленно, снизу вверх, по всему телу поднималась Славкина кровь. Сначала он чувствовал и даже слышал только это, как медленно поднималась по телу кровь. Когда она дошла до горла, до лица, до головы, в висках застучало, пот выступил на лбу, - стало слышно, как неловко молчали курильщики. С минутку цигарка повисела в воздухе, но потом снова пошла по кругу, миновав Славку. Он тупо смотрел перед собой, не мог не только уйти, но даже пошевелиться, даже глаза перевести куда-нибудь в сторону. Был тот самый момент, когда человеку надо провалиться сквозь землю, но сделать это никому еще не удавалось. Не удалось и Славке. Он стоял до тех пор, пока от стыда и позора не догорел до конца, до самого пепла.
Первое время после этого случая Славка молча страдал от обиды и унижения, но чем дальше, тем больше усложнялись эти переживания, и, наконец, по прошествии многих месяцев этот случай то и дело вставал в памяти, и было в нем что-то мучительно-приятное, как воспоминание о случившейся когда-то, но не забытой тайной радости. По прошествии многих месяцев Славка Холопов всегда с внезапным волнением натыкался в своей памяти на этот случай и втайне, скрывая от близких ему людей, как бы даже наслаждался этим воспоминанием, может быть, потому, что случай этот был одним из тех редких уроков, которые получает человек от другого человека, уроков совести. Никому Славка об этом не рассказывал, рассказывать об этом нельзя. И к тому же - такая малость, такая ничтожность в сравнении с великим бедствием, с мировой войной.
3
Анечку в лагерь привез Николай Жукин, главный подрывник отряда. После этого Славкина жизнь, и не только Славкина, но и жизнь всего лагеря, переменилась. Все шло, как и раньше, по заведенному порядку - насос, посты, чистка оружия, завтраки, обеды, ужины без соли, комиссарское курево и так далее. Однако внутри этого заведенного распорядка образовалось что-то новое, очень важное, занимавшее всех без исключения, каждого по-своему. На самодельной раскладушке (смастерили такую раскладушку) перед комиссарской дверью лежала Анечка, разбитая, искалеченная. И все теперь, от Вити Кузьмичева, от Славки Холопова, от Николая Жукина до самого комиссара, кроме всего прочего, что они держали в своих головах, кроме всего, что нужно им было знать, они знали теперь, где бы ни находились, что в землянке лежит Анечка. В ней, в этой Анечке, заключалось для каждого партизана много. Анечка была с Большой земли.
Сама она была маленькая, именно Анечка, а не Аня какая-нибудь, личико у нее было хорошенькое, а слабый ее голос, - она ведь покалечена, - был таким чистым и нежным, почти детским, что можно было умереть за него, или расплакаться, или пойти в огонь и в воду - так все отвыкли и так все истосковались по этому голосу с Большой земли.