Начальник окружной полиции Марафет один остался в своей разгромленной крепости. По сигналу он спустился в погреб и там со своей семьей отсиживался до конца боя. Перед уходом партизан к нему забежал Витя.
- Живой, дядь Вань?
- Живой, Витек.
- Не хотите с нашим командиром встретиться?
- Не хочу, Витек. Побегу на Брянск, за помощью. А вы давайте поскорее сматывайтесь.
Мимо Славки шли нагруженные сани, много саней.
На одних он увидел что-то громоздкое, перетянутое ремнями. Подошел и не поверил глазам - пианино.
- Слушай, друг, что это у тебя?
- Не видишь, трофеи.
Славка нашел Арефия, спросил, зачем пианино.
- В лагерь отправим.
- Ха, в лагерь зачем?
- Ты что, Холопов, не знаешь, зачем пианино?
- Ха, странно.
Это пианино напомнило Славке Москву, общежитие, как он, забившись в угол, слушал тогда, задыхался от счастья. Теперь этот Арефий... Как это он придумал? Взять пианино вместе с пулеметами, ящиками с патронами и снарядами? Что у него было в голове в это время? Ничего себе Арефий Зайцев. По глазам видно было, между прочим, что Арефий не простой человек. Глаза у него белесые - особенные глаза, медленные, тягучие, прекрасные. И говорит он тоже как-то особенно. Рот у него крупный и шрам на нижней губе, сбоку. Особенный рот. Вообще Арефий весь какой-то особенный. И как это он придумал? Пианино. Эх ты. Бывают же люди...
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Февраль начался солнечными днями и ясными морозными ночами.
Взвод Арефия жил теперь в лагере. Стояли на ближних и дальних постах, качали круглосуточно воду, докуривали последнее курево, добытое во время налета на станцию, доедали зимние запасы продовольствия.
Приноровился Славка стоять на посту. Два часа проходили незаметно, не только что незаметно, но даже интересно. Иногда он ждал эти часы и как бы готовился к ним, - переживал их заранее. Но это относилось не к дальним постам, где стояли вдвоем и где время проходило в разговорах, а к постам ближним и только в ночную пору, когда два часа казались бесконечными и тягостными. Теперь он их ждал заранее. Невелика хитрость, а как она преобразила эти ночные одинокие часы. Дело в том, что во время ночных дежурств он стал вспоминать свою жизнь. Сначала что-то случайно вспомнилось, одно, другое, а потом уже стал заниматься этим сознательно и постоянно. Это было прекрасно. Как только он не додумался до этого раньше? Ночь, тишина, никто тебе не мешает, не отвлекает, бери с самого что ни есть начала свою жизнь и разглядывай ее до каких хочешь самых мелких подробностей. Хочешь с начала, хочешь с конца, хочешь - перескакивай с одного места на другое. Пядь за пядью, шаг за шагом, минута за минутой. Если надо остановить или замедлить течение жизни, пожалуйста, останавливай, замедляй, дело хозяйское. Ты тут хозяин полный, всемогущий и умный. Но как бы он это ни проделывал, как бы ни метался по закоулкам памяти, как бы далеко ни уходил, всегда возвращался к двум предметам или к двум точкам. Одна точка была значительная, подвижная во времени и переменчивая, вмещала в себя целую жизнь. Это была Оля Кривицкая. Славка чаще всего видел ее в розовом и всегда помнил, что она из Херсона, в котором он никогда не бывал. Город Херсон и само слово "Херсон" Славку завораживали. Оля Кривицкая, беленькая, со вздернутым носиком, удивительными глазами, как-то совмещалась в Славкином сознании с Херсоном, степным, загадочным. Оля говорила быстро-быстро, и Славке думалось, что так быстро и в то же время напевно говорил весь Херсон.
То, что Славка возвращался к Оле Кривицкой, больше всего думал о ней, - не думал, а смотрел на нее, разговаривал с ней, ходил с ней, сидел, обижался на нее, замирал, когда она перебирала своими пальцами его нечесаные патлы, так отчетливо видел он ее в своей памяти, - то, что он думал больше всего о ней, это было вполне объяснимо и понятно. Непонятна и необъяснима была вторая точка - комната общежития с большим столом посредине, четырьмя койками и тумбочками, и даже не сама комната, а Славкино лежание на одной из этих четырех коек. Он лежит поверх одеяла, одетый. Вплотную к койке придвинут стул, на нем пепельница и пачка, настоящая, невыдуманная, - только что начатая пачка "Казбека". На стул можно положить и книгу, если захочешь оторваться от нее, отвлечься, помечтать о чем, подумать или с упоением и блаженством заглядеться в потолок.
Почему из множества дней, из более важных событий, где было полно встреч, поездок, радостей, огорчений, где были товарищи, родные, знакомые, были города, степи, речки, - почему из всего этого возникала всегда вместе с первой и эта вторая точка, ничем не приметное лежание в студенческой комнате?
Сейчас над Славкой в ночных промоинах, между черными верхушками сосен, блестят ясные звезды, молчит лес, дорожка от землянки до навеса, где стоят лошади, чуть видна, ледяная крупка хрустит под сапогами, а он лежит на этой студенческой койке, откладывает книгу, открывает пачку "Казбека" - как духовито пахнет из коробки! - берет папироску, прикуривает от спички, затягивается, глотает мягкий ароматный дым и медленно выпускает его к потолку и смотрит с блаженством в этот потолок.
Славка может ходить по ночной тропинке между ночных сосен и целых два часа, пока не сменят его на посту, смотреть на это лежание, на это курение "Казбека", это глядение в потолок, на это необъяснимое далекое счастье.
Если же встать с койки, выйти в коридор, пройти по нему мимо других комнат до поворота, завернуть налево, и тогда с правой стороны - первая, вторая, третья - четвертая дверь, постучать в эту четвертую дверь, она откроется, и из нее выглянет, потом выйдет с сияющими глазами Оля, в розовом платьице или в розовом халате.
"Славик, - заговорит она быстро-быстро и певуче, по-херсонски, - ты уже пришел, а я только-только переоделась и подумала, пришел Славик или не пришел, а ты уже пришел".
Будет говорить, говорить, держать Славкину руку, перебирать его пальцы и смотреть на него херсонскими, степными, непонятными глазами. Олины глаза стали непонятными после того, как она однажды плакала перед Славкой, и потом, когда все прошло, они, Олины глаза, опять светились счастьем, и не было в них никакой вины, хотя вина эта была, и вина страшная. Оля любила еще одного парня, москвича, ходила к нему заниматься, только заниматься, и больше ничего, он был ей не нужен, она ходила к нему заниматься языком. Славка верил. Потом все разъяснилось, у нее появляться стали синие пятна на шее, это она с тем парнем целовалась, он ее целовал. И пришел тот парень разговаривать со Славкой, потому что Оля сказала ему, что она Славика любит больше.
На подоконнике сидела тогда Оля, плакала, а перед ней стояли Славка и тот парень-москвич, так себе, очкарик, ничего особенного. Парень стыдил Олю, возмущался, обличал, и все это у него получалось, слова находил как раз те самые, какие нужны были для обличения и возмущения. Славка молчал, он только иногда сжигал Олю дотла своими взглядами, но слов у него никаких не находилось. Когда парень ушел, - демонстративно, - Славка не знал, что говорить, продолжал молчать и тогда, когда Оля подняла заплаканные глаза и сказала, что ты, Славик, можешь убить меня, но только прости, потому что я люблю только тебя, а там все было просто так... Тогда Славка трагическим голосом стал читать стихи, собственно, не читать, а обличать и возмущаться, как тот парень, только не своими, а чужими словами. "Сиди ж и слушай, глаза сужая, совсем далекая, совсем чужая. Ты не родная, не дорогая, милые такими не бывают. Сердце от тоски оберегая, зубы сжав, их молча забывают..." - с ненавистью бросал Славка плачущей Оле эти слова.