Болезнь моя понемножку проходить; натура заметно укрепляется, потребность внутренней деятельности еще спить, память самая плохая: что читаю сегодня, через два дня совершенно забываю; но для физического здоровья угрожает один пост; пройдет он, — начнется весна, и ежели я доживу до ней, кончено: я еще жилец на свете. К весне свадьба кончится; последняя сестра будет замужем, останутся дома отец, мать да я. Последняя обязанность упадет с моей шеи; тогда счет покорочает, здоровье будет видно. Сколько долгов, сколько товара, все что за нами останется, — будет видно, и с стариком говорить я буду иметь причину основательней, а что у отца на уме, то тотчас выйдет наружу. Тогда собравши все в одно время, и можно будет определить решительное о себе заключение.
Та женщина для меня все-таки весьма интересна, и я об ней часто провожу целые часы в сладком воспоминании; она много дала мне таких дней, о которых я не скоро забуду.
Ваше последнее письмо меня чрезвычайно успокоило; оно мне указало, как глядеть кой на какие вещи, что они, и в какие отношения себя к ним поставить. А за ваш радушный, задушевный привет, за ваше участие ко мне, за готовность поделиться со мною при случае, — за это за все я вас и не благодарю. Здесь всякая благодарность не стоить гроша, и все слова — одни слова. Но что я вполне чувствую, — скажу вам безо всякой лести — чувствую глубоко-глубоко. Одни вы из целых миллионов людей объявили поделиться со мной, чем богаты. Говорите, что вы не можете в других забыться вовсе; да кто забывается до того нынче, до чего забываетесь вы? (Подобные разговоры, как бы ни были от души, а все сейчас сбиваются на вы).
Рад весточки, что «Отечественные Записки» будут издаваться и на следующий год. Не знаю, какой они вес имеют в других местах, а у нас изо всех журналов кредит упрочивается преимущественно за одними ими. «Библиотека» у всякого глупца, наконец, упала в мнении, а печатание бесконечного романа Кукольника в десяти номерах — одна из самых важных ошибок редакции: эта продолжительность не только отбила охоту читать, но и уронила весь журнал. И я слышал от многих жалобы одни: «Беда, если не окончится роман в этом годе, и если ухитрятся конец его напечатать в первом номере следующего года, тогда поневоле для его конца принуждены будем выписать еще год».
Стал ваш журнал и особенно вас сильно ненавидеть «Москвитянин». У нас, в Воронеже, живет один его сотрудник, бывший товарищ по университету Погодина, довольно ученый человек, убитый судьбою, чудак, с старыми понятиями, претензиями и похвалами на их молодое время и с бранью на все новое, особенно на философию, — хоть они прежде всего и корчат из себя уродов-философов. При встрече с ним, он прежде всего об вас ни слова, а теперь только слова о «Записках»; ну, и беда — брань без конца. А на вас пуще всего. И знает уж почему-то, что вы выгнанный студент, дурной самой жизни молокосос, неуч, а взялся говорить о людях порядочных, умных, воспитанных, образованных.
Я полагаю, Погодин это все ему сообщил; он с ним ведет переписку. Фамилия чудака нашего Баталин; и убедительно всегда просить меня участвовать в «Москвитянине» и бросить этот дрянной журнал «Отечественный Записки». Вот как вы стали посоливать.
Недели две тому назад получил я письмо из Харькова, от какого-то Бецкого, наполненное самой бесстыдной лести о моем, изволите ли видеть, огромнейшем таланте, с изъявлением своей душевной любви, преданности и уважения, и оканчивающееся просьбою, чтобы я поскорей прислал в замышленный им издать альманах «Молодик» несколько своих пьес. Я к нему не писал ничего и без совета вашего ничего не напишу.
Критика ваша о «Древних стихотворениях Кирши Данилова» чудо как хороша. Я не читаю, но пожираю ее. А переводы ваши из стихов в прозу — цены им нет. Рассказ о Прометее чрезвычаен; только, кажется, вы весьма много отдаете Гете; у Эсхила он точно таков же, идея та же, разве Гете облек его в лучшую, свою немецкую, форму. А если идея во время Эсхила не была так выяснена, как во время Гете, то здесь, кажется, главное уяснение во времени; человечество — живя и своею жизнью — дало ей такой огромный интерес. Одно нехорошо: ваша эта статья растянулась на четыре номера. Я понимаю эту необходимость, но в другом отношении она вас не оправдывает. Можно еще критическую статью раздвоить на два номера, один месяц еще ничего, но три месяца — другое дело. Критическая статья, какая бы она ни была, но непременно должна занимать читателя в один раз с начала до конца. Это не то, что повесть, роман. То читать легче, — прочел половину, прошел месяц, — другую забыл. Нет нужды, последняя половина с пяти страниц напомнить о прежней, а кто читает с толком, тот или первую половину не будет читать, или, при получении второй, первую перелистует. С критической статьей, особенно с философской, этого делать нельзя.
«Демона» Лермонтова спишу и к новому году пришлю; едет наш купец в Питер и свезет его.
Стихи на память Станкевича посылаю. Гроб его недавно привезен из-за границы в имение Станкевичей и похоронен с торжеством. И покойникам от отцов детям лучший почет, чем живым. В этом случае они поступают точно, как чужие.
Где Катков? Что он замолчал? Будете писать, напишите, пожалуйста, о нем. Жаль, что недосуг вам было ничего сказать о моих последних пьесках. Может, они все нехороши, и вы пожалели меня больного сказать правду. Если эта причина, то, пожалуйста, напишите об них все, что думаете. Я вам верю безусловно, а правда мне всего нужнее; хороши — хороши, дурны — дурны.
Если у вас еще милый и любезный Василий Петрович, то я его целую от души. Люблю как нельзя больше. Писать к нему не пишу особенного письма, потому что не могу. Это письмо к вам и к нему, а будет в Москве — буду писать. А теперь о чем? повторять то же? Вы и Василий Петрович — два существа на земле самые любезнейшие и близкие моему сердцу. И если он еще в Питере, то попросите его сходить к Полякову, взять 18 экземпляров «Кота Мурра». Ведь они были мною адресованы на его имя, я позабыл написать прежде.
Да если не в тяжесть вам будет, напишите мне о своей «Истории словесности»: кончили вы ее, или нет, и скоро ль издаст ее Поляков? Или это дело разошлось? Берегитесь его: — мошенник. И как Андрея Александровича денежные дела журнала — поправляются ли хоть немного? При издании журнала это главное.
Я ничего не пишу. Голова, что лукошко. А к вам опять буду писать скоро…
Прощайте. Весь ваш и всякой день беседующий с вами Алексей Кольцов.
27 февраля 1842 г. Воронеж.
Милый мой Виссарион Григорьевич! Давно я к вам не писал; давно не получал от вас ни слова; ноя от вас и не жду письма, вам теперь не до меня. Я и свободен и ничего не делаю, да и то, видите ль, когда, наконец, собрался, через сколько времени, — стыдно сказать. А между тем, каждый день думаю об вас, беседую с вами по нескольку часов.