– Дядя, я придумал!
– Говори!
– Ва-ня, – сказал мальчик.
Я фыркнула. Мальчик покраснел. Корней Иванович принялся терпеливо объяснять ему: когда читаешь с конца имя Ваня, выходит Янав, а не Ваня. А надо, чтобы выходило, как с начала. Дал прочесть новое слово:
БОБ
– Ты не торопись, ты непременно придумаешь! – повторял он ему ободрительно. – Ты, Юрочка, непременно придумаешь, только не торопись.
Мальчик принялся думать не торопясь, всерьез. Шевелил губами и что-то писал в воздухе пальцем. Мотал головой. Корней Иванович, наверное, для того, чтобы показать мальчику: я тебя не тороплю, я тебя не дожидаюсь, не тороплю, – развязал свою папку и начал перелистывать «лекцию».
Вот тут-то и случилось несчастье. С ним, со мною и с мальчиком.
– Нам незачем ехать, – сказал мне Корней Иванович вдруг высоким, трагическим голосом и вцепился огромной ручищей в мое плечо. – Статья совершенно бездарна. Слушать ее никто не станет. Этакая тусклая пошлятина! Срам. Надо отменить лекцию и чтоб администрация вернула слушателям деньги.
Дрожащими руками он сунул листы в папку и небрежно, в два узла завязал тесьму. На лице у него отчаянье и бешенство. Я боюсь, что он вышвырнет папку в окно.
– Дядя! – радостно восклицает мальчик. – Я придумал.
Корней Иванович ничего не слышит. Он – в единоборстве с узлами. Он пытается снова открыть папку, но тугие узлы не дают.
– Дядя! – повторяет мальчик и кладет на колено Корнею Ивановичу руку. – Я придумал: Тит.
Корней Иванович сбросил его руку с колена и даже не взглянул на него.
– Тит, – повторил мальчик.
– Оставь этого господина в покое! – в сердцах крикнула дама. – Сколько раз я тебе говорила: с незнакомыми разговаривать неприлично.
Корней Иванович распутал наконец оба узла и снова впился глазами в свою рукопись. Один лист скомкал и хотел было в самом деле выбросить его в окно, но потом передумал, свернул комком и сунул себе в карман.
– Какой я литератор, я сапожник, – сказал он мне тем же высоким трагическим голосом. – Один лишь сапожник, да еще и пошлый к тому же, мог сочинить этот вздор.
Он схватил карандаш и, шумно дыша, попробовал зачеркивать и снова писать. Зачеркивать и писать. С удивлением и гневом вскидывал он глаза на пильщиков, болтавших по-фински с молочницами, слушал русский говор на скамьях вокруг. Он в эту минуту делает отчаянные усилия спастись, исправить лекцию, вынырнуть из воздушной ямы, ему необходима тишина, а они – в роковую минуту! – разговаривают. Смеют разговаривать!
В Белоострове, где у всех пассажиров проверяют паспорта, – я уж подумала, он убьет жандарма. «Господин, ваш паспорт! – кричал ему над ухом жандарм. – Без паспорта вы едете, что ли? Оглохли вы, что ли? Ваш паспорт, господин!»
Паспорт нашелся не сразу. Ткнув его жандарму в руки, Корней Иванович продолжал писать, и жандарм с трудом до него докричался, когда, просмотрев, возвратил.
…Петербург. Все выходят, выходим и мы. Площадь. Толпа. Корней Иванович большими шагами идет сквозь толпу, а я бегу рядом трусцой. Он не берет меня за руку. Я смертельно боюсь толпы. Я бегу рядом с ним, вцепившись в карман его пальто.
– И пусть бы еще только бездарно, – говорит он в пространство. – А то еще и с вывертами, с претензиями. Претенциозный пошляк.
Я смертельно боюсь потеряться. Я – деревенская девочка, и города я боюсь. Боюсь многолюдства, да еще конок, да еще извозчиков, да еще булыжной мостовой, и главное – толпы и спешки. Сколько на свете людей! и все торопятся, и все незнакомые. В Куоккале – что? В Куоккале меня водить за ручку не требуется. Там каждый знает каждого. Если не по имени, то хоть в лицо. В Куоккале я не боюсь ходить одна – в лес, и по берегу моря, и по Большой Дороге, и даже вечером. А здесь? Здесь я боюсь битюгов, автомобилей, конок, общего гула, шума, звонков, гудков, а более всего – людей. Идя навстречу, идя сзади, они так толкаются, словно вообще разучились ходить. Папа мне не защита (он уже превратился в не-папу), и любой прохожий может меня оттереть, отделить – и тогда случится самое страшное: я потеряюсь.
«Заметит ли он тогда, что меня нет?» – копошится во мне злобная мысль.
Однако мы благополучно добираемся до гостиницы.
Комната заказана заранее – на сутки.
Я в гостинице впервые. Называется «Пале Рояль». Плечистый дяденька у двери в пальто с золотыми пуговицами называется швейцар. Он широко распахивает перед нами дверь. Долго идем по длинной красной мягкой дорожке, идем и идем посреди длинного коридора. По обеим сторонам – двери. Я и здесь на всякий случай держусь за папин карман. Чтобы не потеряться, хотя коридор пуст.
Входим в комнату. Она называется «номер».
Корней Иванович, бросив бумаги на стол, вынимает из жилетного кармана часы. Заметив меня, приказывает скороговоркой:
– Бери корзиночку и иди в коридор. До вечера осталось пять часов. Если я без промедления, сию секунду возьмусь за работу, быть может, выправлю, и не будет позора. Ступай в коридор.
– Папа! Я буду сидеть тихо. Я не буду с тобой разговаривать. Я буду читать что-нибудь про себя наизусть. Ты не услышишь. Папа! Я не буду двигать стулом… Я хочу здесь. Я не хочу без тебя.
Корней Иванович берет меня за руку, и мы вместе выходим в коридор. Наша комната – последняя. У окна коридора большое кресло.
– Садись, – командует папа-не-папа. – Вот тебе корзинка. Непременно поешь. А я, когда кончу, тебя позову.
Он входит в номер, запирает дверь на ключ и – я слышу – дважды поворачивает ключ в замке.
Это от меня – дважды! Как будто я могла бы ворваться, если бы он повернул ключ один раз! Как будто я стану врываться, раз он меня выгнал!
Сколько часов просидела я в коридоре – не знаю. Есть я ничего не ела, стихов наизусть для сокращения времени не припоминала, а была бы у меня книга – я не в силах была бы прочесть ни строки. Занятие у меня трудное: ждать. Что я делала? Ждала. Не спускала глаз с нашей двери и вслушивалась в звуки оттуда. Иногда полная тишина – это дурной знак. Иногда оттуда голос: папа имел обыкновение писать вслух. Голос его меня подбадривал: значит, пишет. Повторяет и повторяет какие-то неразличимые издали, одни и те же, одни и те же слова.
Ему не до сфинксов, не до картины Брюллова… Только бы успеть до вечера окончить статью.
А в коридоре страшно. Меня пугал телефон на противоположной стене и как люди разговаривают. Телефон я видела впервые. Этакое приколоченное к стенке деревянное нескладное сооружение с висящей на шнуре трубкой и с металлической ручкой, которую неистово крутит выбежавший внезапно из соседней двери человек. Ручка поддается нелегко и, главное, крутится безо всякого толка. Человек крутит отчаянно. Опять и опять. Отвратителен тупо бренчащий звон, страшно напряженное, искаженное лицо человека, желающего услышать отклик. Прижимая трубку к уху, человек пытается докрутить ручку до отклика. И вот наконец докрутил. «Алле, алле», – орет он. Потом успокоился и начал расхаживать возле телефона, как собака на привязи. Иногда кричит, а иногда улыбается невидимке. Кому? Себе самому? Где тот или та, с кем он ведет беседу? В трубке живет собеседник, что ли? Один господин, прощаясь с невидимкой, шаркнул перед телефоном ногой… Может быть, он увидел себя самого в ка-ком-то спрятанном зеркале и шаркнул на прощанье себе самому?