в день своего рождения, 15 марта» (
Чернышевский, XIV, 253). Он, как и перед браком намеревался, подчиняется желаниям жены. Но сын Саша, названный скорее всего в честь любимого кузена Александра Пыпина, хороший мальчик, хотя его любили, оказался с некими умственными торможениями. Он не был психически больной, но есть такое русское слово – заторможенный. Потом с ним было у НГЧ много проблем, как и его мать, он был совершенно неспособен работать. Ведь жизнь в веселье – не способ поддержать существование семьи. А жил-то он с матерью, видел ее образ жизни, отец почти не выходил из-за письменного стола.
Как же жил сам Чернышевский? Стоит привести воспоминания генерала Николая Дементьевича Новицкого (1833–1906), воспитанника Николаевской академии Генерального штаба, впоследствии генерала от кавалерии и члена Военного совета. Новицкий занимал крупные командные посты в русской армии. В годы своей молодости он был близко знаком с Чернышевским. К его воспоминаниям я еще вернусь. Пока же – о семейном быте Чернышевского: «Квартира, занимавшаяся Николаем Гавриловичем, имела самое скромное убранство и обстановку и представляла собою тип недорогих, средней руки петербургских квартир. Любопытно, что у писателя, так много работавшего в “Современнике”, а затем и редактора “Военного сборника”, не было даже кабинета, которым хотя и именовалась маленькая, тесная комнатка у входных дверей, но в действительности им почти никогда не была, служа по преимуществу временным помещением или местом отдыха для кого-либо из приезжавших издалека родных или приятелей Николая Гавриловича. Сам он по обыкновению читал, писал или диктовал чаще в гостиной, но случалось и в зале, если гостиная почему-либо была несвободна. Приходили, бывало, и немало, всякого рода посетители, кто к нему, кто – к его жене. Николай Гаврилович принимал, беседовал с ними, не обнаруживая никогда ни малейшей тени досады или неудовольствия человека, прерываемого среди серьезной и часто даже спешной работы, и тут же, как ни в чем не бывало, опять с невозмутимым спокойствием продолжал ее, – лишь только гость отойдет за чем-либо в сторону или заговорит с кем-либо другим. – Да что тут два, три гостя! – Случалось, что по вечерам, хотя и не часто, у него набиралось столько гостей, что под фортепиано составлялись даже и танцы или начиналось пение. Катает, бывало, что есть силы по клавишам какой-либо пианист, кричит певец или молодежь пляшет, топает, шаркает, шумит в зале, а Николай Гаврилович сидит себе в гостиной, будто в какой-нибудь отдаленной и глухой пустыне и пишет да пишет… Поговорит, весело даже посмеется с кем-либо из влетевших к нему из зала и – опять пишет! Меня всегда поражал полнейший индифферентизм его ко всякому комфорту, но индифферентизм его даже уже не к комфорту, а к самым обыкновенным, простым условиям, необходимым для всякого при всякой работе, а при его работе по преимуществу, – как тогда для меня был, так и теперь остается непостижимою тайною. Точно в нем совмещались два независимых друг от друга человека: один, живущий ординарною, вседневною жизнью, ничем от нее не уклоняющийся, всегда покойный, ко всем приветливый, разговорчивый, готовый всегда даже посмеяться, слегка поиронизировать, пошутить, и – другой, настолько ушедший в себя, в мысль, в науку и настолько поэтому непроницаемый для всего, его окружающего, что авторского процесса, шедшего в нем, не могло нарушить уже ничто, почему произведения его и появлялись, по-видимому, – будто богини из пены морской. Удивительный был это субъект даже для тех, кто знал его не как писателя, а как обыкновенного человека в его обычной обстановке!..» [127]
Тем не менее как-то почти мимоходом, если судить по его письму отцу, диссертацию он защищает, почти не придавая уже этому значения.
Родным 16 мая 1855. «Милый папенька! Мы все, слава Богу, живы и здоровы.
Ныне я в городе один, потому один и пишу это письмо, по отправлении которого уезжаю на дачу.
Письмо Ваше от 7 мая мы получили – оно пока прочитано только мною. Сейчас везу его на дачу Олиньке.
Диспут мой был во вторник, 10 мая, как я Вам писал поутру в этот день. Закончился он обыкновенным концом, т. е. поздравлениями, потому что диспут чистая форма. Никитенко возражал мне очень умно, другие, в том числе, Плетнев, ректор, очень глупо. Впрочем, и Никитенко повторял только те сомнения, которые приведены и уже опровергнуты в моем сочиненьишке, которое, как ни плохо, все же основано на знакомстве с предметом, почти никому у нас неизвестным, потому и не может иметь серьезных противников, кроме разве двух-трех лиц, к числу которых не принадлежит ни один из людей, мне известных. Диспут продолжался очень недолго, всего 1½ часа, потому что присутствовал попечитель Мусин-Пушкин, который добрый человек, но не совсем благовоспитан в обращении и поэтому всегда стесняет своим присутствием.
Я думал, что придется мне говорить что-нибудь дельное в ответ на возражения или, по крайней мере, по поводу их, но они были так далеки от сущности дела, что и ответы мои должны были касаться только пустяков. Одним словом, диспут мог для некоторых показаться оживлен, но в сущности был пуст, как я, впрочем, и предполагал. Не предполагал я только, чтобы он был пуст до такой степени» (Чернышевский, XIV, 299–300). Можно, конечно, отнести за счет скромности диссертанта такое описание диспута. Но, думается, он был ближе к истине, чем воспоминания радикальной молодежи в годы, когда Чернышевский уже был в Сибири, что они увидели в этом новое слово (Шелгунов). Надо учесть, что еще имя его как ведущего критика только начинало обозначаться. Заметили противники, которым претило, что семинарист врывается в науку.
Если не говорить о беспомощном тексте Дудышкина, наиболее язвительным и злобным оказался Тургенев, совершенно не воспринявший текст семинариста. Попробую подряд привести несколько его высказываний, тем более что они помечены одним днем, хотя адресованы разным людям. Можно вообразить себе досаду помещика из Спасского-Лутовинова.
Тургенев – Краевскому, 10 июля 1855, Спасское
«Спасибо Вам за то, что у Вас отделали гадкую книгу Чернышевского. – Давно я не читал ничего, что бы так меня возмутило. Это – хуже, чем дурная книга; это – дурной поступок» [128]. (Речь о рецензии С.С. Дудышкина на диссертацию НГЧ.)
Тургенев – Дружинину и Григоровичу, 10 июля 1855, Спасское
«Ах, да! чуть было не забыл… Григорович! Je fais amende honorable… Я имел неоднократно несчастье заступаться перед Вами за пахнущего клопами (иначе я его теперь не называю) – примите мое раскаяние – и клятву – отныне преследовать, презирать и уничтожать его всеми дозволенными и в особенности недозволенными средствами!..