В 5 часов вечера этого же дня, в зале известного ресторатора Феврие в Пале-Руаяле был убит Мишель Ле Пеллетье де Сен-Фаржо. Бывший гвардеец короля Ле Пари убил Ле Пеллетье ударом сабли в бок. Ле Пари намеревался убить герцога Орлеанского, но, не найдя его, решил отомстить любому, кто голосовал за смерть короля.
Давид узнал об этом поздно вечером. Еще совсем недавно он рисовал Ле Пеллетье, запомнил каждую морщинку на его лбу, резкий разрез крупных полных губ, взлохмаченные, плохо напудренные волосы. Давид отправился на Вандомскую площадь в дом Феликса Ле Пеллетье, брата Мишеля. Раненого перенесли сюда из ресторана Феврие. Он уже перестал дышать, лекари даже не пытались спорить со смертью — рана была ужасна. Он умер раньше, чем осужденный им тиран. Давиду передали последние слова Ле Пеллетье: «Я удовлетворен, что моя кровь пролилась за отечество. Надеюсь, что она послужит к укреплению свободы и равенства и к выявлению их врагов».
Разве это не достойно пера Плутарха?
Этот веселый, отважный человек заслуживает памятника не менее, чем прославленные греки.
И вот Давид снова рисует Ле Пеллетье, его рука не забыла эти черты, теперь измененные смертью. Он быстро заканчивает набросок заострившегося бледного профиля, ему неловко рисовать здесь среди горя, слез, перед лицом смерти.
Когда Давид возвращался в Лувр с Вандомской площади, Париж был полон глухого неясного шума. Сомкнутыми рядами проходили отряды Национальной гвардии. К центру города стягивались войска из разных районов столицы. На площади Революции стучали молотки, звенели пилы, там возводили эшафот, устанавливали гильотину. Холодная ночь спустилась на истерзанный голодом и тревогами, гордый своей победой над самодержавием Париж. В эту ночь, когда Людовик в башне Тампль готовился к смерти, когда в доме на Вандомской площади стыло тело Мишеля Ле Пеллетье, живописец Давид прощался со своими прежними наивными представлениями о революции. Пафос клятвы в зале для игры в мяч, блистательные речи Мирабо — все это только пролог к начинающейся драме. События легли тяжким грузом на плечи тех, кто посвятил себя служению свободе.
Приходится жертвовать многим. Вчера мадам Давид уехала к отцу, заявив, что не может оставаться под одной кровлей с убийцей короля, уехала, забрав с собой Эмилию и Полину, двух милых девочек-близнецов. Надо иметь в себе силы отвернуться от всего, что мешает делу, забыть даже о детях, забыть о нерешительности и слабости. Он напишет Ле Пеллетье, настоящего, невымышленного героя, человека, который не речами, а жизнью утвердил свое мужество. Что бы ни происходило, он должен писать, пусть потомки хоть в какой-то доле представят себе торжественное и страшное обличие этих дней, когда свобода рождается среди крови и страданий.
На следующий день совершилась казнь Людовика. Париж был удивительно спокоен: по сути дела, король умер задолго до казни. Вечером мало кто вспоминал о короле. На Новом мосту плясали, пели. В городе не произошло никаких беспорядков.
В этот же день на заседании Конвента было объявлено о смерти Ле Пеллетье. Выступил Жозеф Шенье, он просил для убитого почестей Пантеона, предложил, чтобы церемонией руководили Давид и композитор Госсек. Конвент декретировал: похороны состоятся в четверг 24 января на средства нации в присутствии всех депутатов. Давид сразу же принялся за работу. У него оставалось всего два дня.
…Церемониал начался, когда солнце еще не встало. Пламя жертвенников, установленных у лестниц, ведущих к катафалку, где покоилось тело Ле Пеллетье, резко выделялось в предутренней полутьме. Люди несли факелы, фонари. Катафалк стоял посреди Вандомской площади на высоком пьедестале, где прежде находилась статуя Людовика XIV. Белое обнаженное тело убитого казалось мраморным в морозном воздухе; только почерневшая огромная рана и пятна застывшей крови неожиданно и резко напоминали о том, что это не статуя, а человек, умерший жестокой, насильственной смертью. Бледно-красные отблески факелов порой мелькали на бесстрастном лице Ле Пеллетье, поднятом к небу.
Председатель Конвента поднялся по широкой лестнице к катафалку и возложил венок на ледяной лоб убитого. Вслед за тем началось шествие. Катафалк поставили на колесницу, процессия двинулась. Несли национальные знамена, траурные флаги, на высоких пиках — окровавленную одежду убитого. Звучала мерная, печальная музыка, специально написанная Госсеком, шли люди в античных одеждах, дети, юные девушки. Шли все члены Конвента и среди них Давид. Каждый, кто несколько дней назад голосовал за казнь короля, мог пасть от ножа убийцы, разделить участь Ле Пеллетье. Похороны Ле Пеллетье должны показать народу — враг жесток, он не даст нам пощады, если мы пощадим его.
Было совершенно светло, когда процессия подошла к Пантеону. Несметная толпа народа смотрела на приближающееся к храму шествие, на обнаженное тело, отливавшее голубизной под бесцветным январским небом. Зрелище было красноречивым, всем понятным: хоронили человека, погибшего за свободу нации, и смерть эта, окруженная ореолом всеобщего поклонения, казалась высочайшим уделом, доступным патриоту.
На следующий день Конвент удочерил дочь Ле Пеллетье:
— Вот твое дитя! — воскликнул, обращаясь ко всему залу, Феликс Ле Пеллетье, подняв на руки ребенка, и несколько сот нечеловечески усталых, занятых и озабоченных делами государства людей стоя аплодировали семилетней девочке с заплаканными глазами.
Давид обратился к Конвенту:
— Проникнутый еще скорбью, испытанной нами вчера во время похоронной процессии, которой мы почтили останки нашего товарища, я прошу, чтобы был исполнен мраморный памятник, который передал бы фигуру Ле Пеллетье, как мы его видели вчера, когда его переносили в Пантеон. Я прошу, чтобы на это произведение был назначен конкурс.
Предложение было принято. Давид, однако, не чувствовал удовлетворения. Памятник, о котором он говорил, был, в сущности, идеей картины, зародившейся в воображении Давида в ту ночь, когда он возвращался из дома Ле Пеллетье на Вандомской площади.
Назавтра Давид заперся в мастерской. С помощью Жерара и Гро он начал писать Ле Пеллетье. Из памяти его не выходило тело на высоком катафалке, черная рана в боку, равнодушное запрокинутое лицо, недавно такое живое, насмешливое, умное.
Не хотелось показывать умершего некрасивым на смертном ложе. Черты его лица смягчились, стали строже, спокойнее. Давид решил изобразить голову в таком повороте, в котором лицо казалось более правильным: надо, чтобы люди думали не о внешности, а о величии его подвига и гибели. Но Ле Пеллетье легко было узнать.