В одно воскресное утро набожный г-н Вирт[61] приехал в Сан-Лоренцо; перед отделанным черным и белым мрамором фасадом, обнаруживающим влияние французской готики, между спящими львами, под тимпаном, с которого Христос XIII века благословляет с трогательной искренностью, его принял и поздравил генуэзский архиепископ, немного утомленный старец, которого я видел несколькими часами позднее умиротворенно спящим на своем троне, в то время как какой-то проповедник изливал на толпу поток напыщенных слов. Благословленный, поздравленный, освященный таким образом, набожный канцлер подписал свое соглашение с русскими[62]. Бумагу ему протянул г-н Ратенау[63]; он побил Ллойд Джорджа. Союзники, чтобы отомстить, приняли после семичасового совещания «великое решение»: они решили, что немцы будут «исключены из комиссии»; они стегают г-на Ратенау палкой из проскурняка.
Я не понимаю. Социалисты вроде г-на Даниеля Рену и г-на Поля Луи радуются, что Версальский договор в тупике. Я еще раз констатирую неудачу этой конференции, собиравшейся торжественно установить новое право. На подходах к королевскому дворцу я заметил, что «Улица мира» – самая извилистая и самая узкая изо всех уличек. Этот символ показался мне исполненным жестокой правды. Союзников обвели вокруг пальца. Германия и Россия сотрудничают. Какая опасность для будущего! Я указываю на это в «Энформасьон» от 21 апреля 1922 года; а начиная с 19 мая 1922 года я в этой же газете требую «политики примирения с Россией».
2 июня 1922 года с трибуны палаты я защищал тезис европейской солидарности; я требовал положительной программы реконструкции, публичного подтверждения принципов и доктрин Франции. Я напомнил следующую фразу из замечательных инструкций, данных нашим полномочным представителем во время заключения Венского договора[64]. «Франция находится в счастливом положении, позволяющем ей желать, чтобы справедливость и польза не были разделены, и не искать своей особой пользы вне рамок справедливости, которая представляет пользу для всех». Я уточнил свои позиции. «Мы желаем, – сказал я, – работать с английской демократией на равных началах». Это был отказ от тезиса изолированных действий. Считая, что германская республика рождена не революцией, а восстанием, и заявляя, что пангерманизм всегда существует там в «латентной форме», я требовал вовремя сделать усилие, чтобы не дать целому народу объединиться вокруг идеи реванша и чтобы вовлечь Германию в европейскую экономическую солидарность. Я также коснулся русской проблемы.
Это была самая трудная часть моей задачи. «Я бы хотел, – сказал я, – видеть Францию протягивающей руку России, чтобы помочь ей подняться». Осуждая ужасы большевистской революции, посягательства на личную свободу, разоблачая отсутствие писаного правового кодекса, я хотел, чтобы Франция «проявила все свое хладнокровие, весь свой ум, чтобы направить Россию к той либеральной демократии, которую она бессознательно ищет». «Французская революция – это драма, но это классическая драма. Нам кажется, что русских большевиков мучает невозможное для нас сочетание восточного мистицизма и немецкой метафизики». Я полагал, что Франция имеет средство восстановить свое положение в России – помочь опустошенным голодающим районам, следуя программе Нансена и примеру миссии Гувера[65]. «В скорби этой русской ночи я вижу умоляющие глаза детей». Г-н премьер-министр Пуанкаре слушал меня с той учтивой корректностью, которую я сам охотно проявлял по отношению к нему. Правые не давали мне покоя; они пообещали, что будет шумно, и сдержали слово. Настала минута, когда председатель был вынужден надеть головной убор и покинуть заседание. Г-н Андре Тардье выделялся неистовством своих нападок. Я ограничился, однако, защитой той политики европейской солидарности, которой, как мне хотелось, придерживалась бы Франция вместо политики отрицания и изоляции. Меня преследовал страх увидеть Францию, оставшуюся в одиночестве.
Я совершил свое первое путешествие в Россию осенью 1922 года. Я хотел сам составить себе представление о положении страны, о которой распространялись самые различные сведения. Мне хотелось провести свое исследование без официального мандата; я повез с собой Эдуарда Даладье в надежде, что эта информация может быть для него полезной. Предупредительный посредник достал мне паспорта. Г-н Эли-Жозеф Буа, главный редактор «Пти Паризьен», просил привезти ему серию статей.
Нас поселили на Софийской набережной, на берегу Москва-реки, в доме, который Советское правительство превратило в своего рода платную гостиницу для иностранцев. Из моих окон я вижу угол Кремля, три старых кирпичных башни, ощетинившиеся зелеными стрелами, Большой дворец, восхитительный Благовещенский собор, одетый в белое с золотом. Красное знамя развевается на ветру. В этом огромном кирпичном городе повсюду видны следы революции: изрешеченные шрапнелью дома, разрушенные здания, нагромождения. Значительный гарнизон охраняет в Кремле помещения народных комиссаров; артиллерийский парк занимает обширное пространство около бывшего здания синода. Старая стена, над которой местами поднимаются варварские башни над куртинами, имеет цвет засохшей крови. В Большом дворце, символе императорской России, революция только что разместила свои архивы, издания, фотографии, пропагандистские брошюры. Она оставила как кресты, так и орлов, сохранила личные царские покои, в которые свет проникает через слюдяные окошки; но в огромном Георгиевском зале она записывает историю наиболее суровых моментов своей борьбы. Мрачные картины напоминают о покушении на Ленина, об убийстве комиссаров, о подавлении крестьянских восстаний, о суде над колчаковскими министрами, о расстрелах, о трупах, грудами нагроможденных вдоль стен. А в Андреевском зале происходят конгрессы Коммунистического Интернационала.
«Икона» Маркса встречается повсюду в административных учреждениях, в казармах, в школах. Новая религия заняла место традиции, которую все еще олицетворяет, в начале Красной площади, маленькая Иверская часовня. Манифест 1848 года – евангелие нового режима; из него взят текст призыва, который раздается по всякому поводу: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Советы организовали диктатуру, которую поддерживает армия, созданная Троцким. Конституция 10 июля 1918 года учредила Советскую Республику рабочих, солдат и крестьян; она ставит своей целью «беспощадное уничтожение эксплуататоров» и «победу социализма во всех странах». Только один пролетариат по крайней мере, по-видимому, пользуется свободой мысли и свободой собраний. Эти принципы коробят до глубины души последователя Французской революции, которая зиждилась на совсем иных понятиях и особенно на правах личности. Свободного голосования на самом деле не существует. Закон исчез, юридическая власть должна подчиняться политической власти. Нет, я не пожертвую для этого режима своими убеждениями демократа; я не отрекусь от них, даже если бы подобная тирания над свободой мысли должна была бы установиться во Франции другими средствами. Однако я замечаю, что первоначальный режим, повинный в стольких насилиях, в 1922 году уже эволюционировал. Ему пришлось подчиниться законам, стоящим выше всех других, законам жизни. В ноябре 1921 года Ленин сформулировал новую экономическую политику – нэп[66]; он признал, что торговля путем обмена не удалась, что нужно вернуться назад и восстановить мелкую собственность. Он создает государственный банк для возрождения кредита, передает некоторые предприятия частным лицам, восстанавливает квартирную плату. Богданов объявил съезду, что надо сотрудничать с заграницей. Декрет от 22 мая 1922 года уточняет и подтверждает новые уступки; он предоставляет крестьянам право выбирать между разными формами: коммунальное пользование с распределением продуктов или предоставление надела каждому обрабатывающему. Отныне имеется индивидуальное владение, если не индивидуальная собственность.