командирскому трапу, который выводил офицеров на мостик:
— Старшина рулевых Курядов там…
Еще три трапа, и я наконец мог обозреть свой эсминец с высоты мостика. Вахтенный сигнальщик стоял в большом тулупе.
— Тебе сколько лет? — спросил он меня.
— Пятнадцать.
— У-у-у, — провыл сигнальщик и поднял воротник тулупа.
Продувало на мостике здорово. Старшина Курядов, мой непосредственный начальник, был одет в ватник, а на его ногах — громадные валенки в красных галошах. Был он местный — из поморов с Кольского берега, говорил мало и тихо, словно стеснялся меня. Первое, что я заметил в ходовой рубке, — отсутствие даже намека на штурвал. На двух тумбах стояли манипуляторы, а перед ними — два табло тахометров (дающих число оборотов двух турбин) и датчики отклонений руля. Курядов позволил положить манипуляторы на борт, где-то в корме, повинуясь мне, завыли моторы, отклоняя руль, и стрелки — тик-тик-тик! — быстро побежали по градусной шкале счетчика.
— Ловко! — сказал я и посмотрел перед собой в смотровое окно по курсу. — А разве здесь «дворника» не бывает, как в машинах?
— И не нужно, — ответил старшина.
— А море-то — брызги, ветер!
— На походе окно всегда открыто, рулевой глядит по курсу не через стекло, а прямо через брызги.
— Так намокнешь весь!
— Ну и что с того? — ответил Курядов равнодушно.
Осмотрев рубку, я щелкнул по стеклу репитера.
— Вот он, голубчик… А где же матка гирокомпаса?
Для этого мне опять пришлось спуститься вниз. Из второй палубы на днище эсминца вели два люка. Я полез в один из них, по ошибке угодив в боевой погреб. Как в булочной разложены батоны и буханки, так и здесь покоились на стеллажах пушечные снаряды с разноцветными шапочками на затылках. Только в булочных, конечно, никак не может быть такого порядка и такой идеальной чистоты. Матросы работали возле воздушного лифта. Удивились:
— Смотри, какой-то типчик… Эй, тебе чего здесь надо?
— Я так… посмотреть больше.
— В кино иди смотреть. А отсюда проваливай…
Выбрался я из одного люка, откинул крышку другого. Навстречу мне потекли тонкие шумы и легкое жужжанье, будто я угодил на летнюю полянку, где стоят пчелиные ульи. Да, это был гиропост. На койке, под которой гудел генератор и подвывала помпа, лежал длинный и худущий старшина с усами в стрелку, в чистой робе. Он читал. При виде меня растерялся:
— Ты кто такой? Кто тебе дал право сюда…
Я рассказал, что, как и он, принадлежу к БЧ-I, прислан на эсминец рулевым, а гирокомпасы обожаю с детства. Не гоните, мол, меня, а дайте посмотреть.
Передо мной был старшина Лебедев, опытный аншютист флота, которому суждено было сыграть в моей судьбе немалую роль. Мичман Сайгин на Соловках дал мне начала теории, но только сейчас я увидел гирокомпас в работе.
Пальцем, кажется, некуда ткнуть — все переборки сплошь залиты эмалью приборов, и приборы эти поют, подмигивают, журчат и стрекочут.
— Красотища, — сказал я. — Можно, буду иногда заходить?
— В гости, что ли?
— Хотя бы так.
— Шляться тут нельзя, — ответил Лебедев. — Слишком ответственный пост.
— Я не шляться… я по делу!
— Какое же у тебя тут дело? Твое дело — на мостике.
Но по моим вопросам старшина догадался, что в гироскопической технике я кое-что кумекаю. Я сказал ему, что просто жить не могу без гирокомпаса, и Лебедев отложил книгу — «Всадник без головы».
— Впервые вижу человека, который помирает без гирокомпаса. Ну, если уж так, то… заходи! Не дам помереть…
Эсминец испытал мягкий толчок по корпусу, и я заметил, как под стеклом сдвинулась картушка («аншютц» мгновенно отреагировал на отклонение корабля в мировом пространстве).
— Кажись, подошла торпедная баржа, — сказал Лебедев, — пришвартовалась к нам. Сейчас с нее возьмем боеголовки торпед.
* * *
В этот день я чувствовал себя среди матросов эсминца, как котенок, попавший в общество усатых тигров. «Грозящий» недавно вышел из ремонта — меняли в котлах прогоревшие трубки. Существовал закон: на время, когда вспыхивают огни электросварки и мечутся искры, основной боезапас с корабля снимается. И вот сейчас к обезглавленным телам торпед, что сонно дремали в трубах аппаратов, должны заново привинтить боеголовку, в каждой из которых по 400 килограммов взрывчатки. Баржа была сплошь загружена боеголовками, которые лежали в густой смазке на днище ее трюма. Боеголовки перегружали, зацепив их гаком за самый носик. На эсминце головки принимали минеры БЧ-III.
Один ухарь-матрос — по фамилии Дрябин — хлопал рукавицей по стальному боку торпеды, облепленному тавотом. Таким же точно жестом хороший хозяин похлопывает свинью-рекордсменку, вылезшую из хлева подышать свежим воздухом и похрюкать.
— Так, так, — кричал Дрябин на кран. — Еще дай слабину!
Я стоял возле, любопытничая, и не сразу понял, что произошло. Последовал страшный удар в палубу (эсминец загудел). Перед глазами у меня, сорвавшись с высоты, стоймя рухнула боеголовка. Замерев на секунду, она стала медленно валиться навзничь. Момент рискованный!
Дрябин рывком подставил богатырскую грудь — и боеголовка своим весом вплющила его между ростовых стоек.
Я подскочил к Дрябину и что было сил стал отводить от его груди полтонны смертоносной тяжести. Ладони мои, скользя, срывались в густой смазке тавота. Набежали еще минеры, высвободили Дрябина из-под груза…
Что сделал Дрябин? Первым делом он схватил разорванный трос от талей и, потрясая им, заорал на баржу:
— За такое дело — трибунал и расстрел вам, собакам! Забирай боеголовку обратно! И акт составим — она уже непригодна…
Потом повернулся ко мне, кладя руку на мой погон.
— «Ю»! — сказал он мне. — Ты первым подскочил. Дрябин таких вещей не забывает. Ходи за мной. Дай пять… вот так!
Стылый тавот намертво склеил наше пожатие. Мы едва расцепили свои ладони. Верткой