вокзале; сказал, что отец как в воду канул под Сталинградом, прислав лишь одно письмо.
— Что угодно! Только с флота меня не гоните.
Командир ответил:
— Слишком долго тебя учили, чтобы теперь за борт спихнуть. Флот своих людей ценит и не базарит ими. Иди в лазарет, а мы тут подумаем, как быть с тобой дальше!
Очевидно, пока я шел по палубе в корму, из салона успели звякнуть по телефону врачу эсминца. Когда я спустился в лазарет, меня уже ждали лейтенант Эпштейн и его верный раб санитар Будкин — обжора страшный, его так и звали крупоедом. Наш врач был большим чудаком, по его словам никогда нельзя было понять — радоваться тебе или огорчаться. Вот и сейчас, завидев меня, он сделал зверское лицо.
— Попался, симулянт? А ну — снимай портки! Будкин, у тебя розги готовы?
— Так точно. Заранее вымочил. Посолил. Все как следует.
— Тогда начинай с богом. Дело тебе знакомое.
Если бы меня тогда высекли и оставили в покое, я был бы согласен. Но тут крупоед зашел сзади и, словно гвоздь в доску, засадил в меня здоровенный шприц. Я сразу перестал плакать.
— Есть! — сказал Будкин, выдергивая шприц, и невежливо помазал меня ниже копчика чем-то очень холодным.
— Укольчик, кстати, — чтобы ты не уклонялся от геройской службы, — сказал Эпштейн. — Ты, Будкин, можешь идти. А мы с тобой, гроза морей и океанов, осмотрим твою собачью лапу. Ну-ка!
Он обследовал меня всего, только потом взялся за руку. Крутил ее по-всякому. Гнул в кисти. Дергал меня за пальцы.
— Покажи, как тебя ударило тогда вагонным крюком?
Я показал как. И куда ударило. Он ответил на это:
— Везучий ты! — И сел к столу что-то писать. — Приготовься ходить в госпиталь на сеансы. Будем лечить. Травматическая контрактура — вот что у тебя! Но это пройдет, если не запускать. Завтра выдам тебе резиновый мячик. Носи его в левом кармане. Чуть свободная минута, мни и мни его в пальцах, тискай как можно крепче. Понял?
— А зачем?
— Надо развивать пальцы.
В лазарете зазвонил телефон. Видимо, звонили из салона. По ответам врача я смутно догадался, что страшного пока ничего нет.
— Иди туда, откуда пришел, — сказал мне лейтенант.
В салоне, помимо командира и замполита, я застал и штурмана. Судя по всему, они говорили обо мне. Командир сказал:
— Слушай! Мы вот тут подумали сообща и пришли к убеждению, что стоять на манипуляторах ты не можешь. Я понимаю — тебе это обидно, но ты должен понять и нас. Как рулевой ты никакой ценности для эсминца не представляешь.
Ну, что ж! Я и сам это знал. Не обиделся.
Командир выждал и показал на штурмана.
— Старший лейтенант Присяжнюк доложил нам, что ты свил гнездо в гиропосту и никаким газом тебя оттуда не выкурить. Это что? Просто любопытство? Или осознанная любовь к знаниям?
— Я люблю гирокомпасы, товарищ капитан третьего ранга.
— Любовь — это хорошо, — похвалил он меня, после чего обратился к штурману: — Брякните в бэ-пэ-два… вы сидите ближе.
Присяжнюк сказал в трубку телефона:
— Салон — гиропосту. Это ты, Лебедев? Поднимись-ка.
Я замер в напряжении. Всегда обожал старшину Лебедева, но сейчас от его слов зависело очень многое в моей жизни, которая трепыхалась, словно пескарь на раскаленной сковородке.
Раздался осторожный стук в дверь.
— Входите.
Лебедев, как всегда, в чистой робе. Серьезный. Задумчивый. Без улыбки. Как он был непохож на мичмана Сайгина!
Командир показал ему на меня:
— Старшина, знакома ли вам эта светлая личность?
Лебедев посмотрел так, будто впервые меня увидел:
— Немножко знаю, товарищ капитан третьего ранга.
— Добро. Что вы можете о нем сказать?
Я ждал, что Лебедев выплеснет посреди салона полный ушат всяческих похвал моему уму и благородству. Но старшина стал высказывать обо мне — в моем же присутствии — ужасные вещи:
— Ветер еще в голове. Что ему нравится — слушает. А что не по душе — отворачивается. Расхристан. Курядов не может загнать в душевую, чтобы робу выстирал. Воспитан безобразно. Иванов восьмой год служит, а юнга Огурцов ему грубит, как хочет.
Я выстоял под этим ушатом. Командир слушал, кивая. Замполит блуждал из угла в угол салона. Штурман курил, щурясь.
— Так! — сказал командир. — Это нам понятно. Теперь вы, старшина, переверните медаль.
— Есть, — охотно отозвался Лебедев. — Лицевая сторона медали такова: гирокомпасы любит и знает. Конечно, нахватался больше поверху. Глубины знаний еще нету. Но со временем может стать хорошим аншютистом. Ежели, конечно, отнесется к делу серьезно, а не шаляй-валяй.
— Добро. Возьметесь ли вы, Лебедев, подготовить юнгу Огурцова к должности вахтенного аншютиста в гиропосту?
Лебедев отвечал четко:
— Могу, но прежде из него надо пыль выбить. Между вахтами берусь, как за партийное поручение, накачать его с азов. Начну с законов электротехники. Да он, честно-то говоря, парень с головой. Если ему втолковать, так он все освоит.
Тут штурман подошел и постучал меня пальцем по лбу.
— Учти, — сказал, вдалбливая, — что рулевой стоит два часа, после чего четыре отдыхает. А в гиропосту вахта до двенадцати часов в сутки. А в подхвате я треплю аншютистов вызовами на мостик… Вот и подумай прежде — выдержишь ли?
— Выдержу! — ответил я так, словно давал клятву.
Замполит носком ботинка поправил загнувшийся край ковра.
— Ясно, — сказал он, закрывая разговор. — Лебедев, забирайте юнгу. Если бы без любви к делу, тогда плохо. А с любовью он выдержит…
— Есть! — отозвался Лебедев.
Я вышел из салона на полусогнутых от счастья ногах. Поначалу я даже не заметил, что мое взмокшее от