Тогда, после моего злополучного выступления о пианизмах Шопена и Листа, душка Николаев засиделся до поздней ночи в кабинете, а я шлялся по консерватории, проклиная свой длинный язык и сокрушаясь о стипендии. Вижу дверь в его кабинет приоткрыта, там Николаев копается в бумагах.
Вдруг он улыбнулся, солнечно так.
– Подойдите ко мне, Андрей, дайте зачетку.
Даю. Николаев вычеркивает «неуд» и ставит «отлично», и молча, все еще улыбаясь, возвращает мне мой документ. Это был истинно консерваторский поступок легендарного профессора! Он внушил мне большее уважение к консерватории, чем вся доска славы, где выбиты золотом на белоснежном мраморе имена гениев отечественной музыки.
Назад на Никитский.
Яков Исаакович писал о Рихтере замечательно и в советской прессе, и в своих методических книгах. Можно сказать, что Яков Исаакович был ходячей энциклопедией и весь отдавался служению Рихтеру, которого нежно любил и перед которым преклонялся. В процессе подготовки нового репертуара, где требуются фундаментальные знания, Яков Исаакович Рихтеру помогал советами, рассказывал обо всех возможных редакциях, теориях и истории происхождения тем, музыкальных мыслей композитора, о возможных «скрытых программах» – излагал специальную редкую информацию, обладать которой может только авторитетный теоретик музыки. Аккомпанировал. Более профессионального и бескорыстного помощника и найти было нельзя.
В тот последний злополучный вечер Яков Исаакович, как обычно, аккомпанировал Рихтеру новое произведение Рихтеровского репертуара и помогал ценнейшими советами.
А потом он вышел на Бронной от Рихтера холодной морозной ночью, пошел домой и где-то напротив консерватории упал замертво, лицом вниз.
А Слава сидел у меня на подоконнике, раскачивал своей громадной ногой…
Уставился на меня и спросил: «Знаете уже, про Мильштейна?»
– Да, – говорю, – слышал, ужас.
– Ага, – говорит Слава, – сдох, старая пизда, мордой в асфальт. Это я его убил.
И смотрит на меня со злобным озорством. Я – в немом оцепенении. И это тоже доставляет господину артисту нескрываемое удовольствие. Как-будто конфетку сьел вкусную.
Что значили его слова?
Бравада блистательного мастера? Вот, мол, как я сыграл! Профессора мертвые в снег падают. Он ведь любил хвастаться тем, сколько человек на его концертах умерли. И меня втягивал в это мрачное соревнование.
Или у него с Мильштейном были старые, непогашенные «сталинские» счеты?… Или «голубые» дела между коллегами?… Мильштейн жил с семьей и был чрезвычайно скрытен в личной жизни. Таких «голубых» Слава ненавидел.
Скорей всего, главную роль сыграли замечания и «пожелания», которые регулярно делал Яков Исаакович, а Рихтер этого не прощал никому. Сыграл однажды Слава дома последнюю сонату Шуберта. Мильштейн сказал: «Слишком медленно, музыка пропадает».
– Значит надо ЕЩЕ медленнее, – жестко отреагировал Слава.
Такие резкие отповеди были признаками его крайнего раздражения.
И эта скрытость Мильштейна, и педантизм его сумасшедший, и огромные знания, и сама его помощь – все это в сумрачном Рихтере вызрело в бешеную ненависть.
В 1981 году Рихтер часто срывался. Это был год, когда многое в нем умирало, чувства превращались в привычки. Мучительное ощущение своего бессилия перед советской машиной, заложником которой он стал, став культурным символом СССР, героем социалистического труда, обладателем специальной квартиры со студией для работы, построенной по специальному указанию Политбюро, было острым как никогда, даже острее, чем во времена Сталина, когда он боролся, отвоевывал право на жизнь. Теперь же, достигнув высшего положения в культурной иерархии СССР, он чувствовал себя заключенным в золотой клетке, в которой не было возможностей для развития его еще могучей натуры. Это был «тупик исполнения материальных желаний», в который он загнал себя сам. С этого времени начинается его умирание как личности, музыканта, человека.
Я чувствовал себя заживо похороненным унтерменшем. Стал пожизненно невыездным по решению правительства в 1979 году, а к 1981 году обрел черты политического врага, подлежащего уничтожению. Слава знал, чем ему грозит дружба со мной. Просто невыездного – еще можно было держать в друзьях, но политического диссидента, в которого меня превратила андроповская карательная машина, терпеть рядом было невыносимо. Рихтер попытался «раскачать ситуацию», бросил последний пробный камень – договорился на свой страх и риск в ГДР с тамошним госконцертом о наших совместных выступлениях в разных городах восточной Германии, так или иначе связанных с именами Генделя и Баха. Это был хорошо выверенный ход. ГДР была абсолютно лояльна СССР. Гедеэровский госконцерт во главе с некой фрау Гонда был средоточием осведомителей и шпионов Москвы. И тем не менее руководители коммунистического СССР тянули с ответом.
Время гастролей, «организованных Рихтером», приближалось. До первого концерта оставалось около недели, я вяло готовился, мне не хотелось выступать, даже при благоприятном решении вопроса о выезде. Рихтер находился в это время в ФРГ и бушевал там как мог. Использовал свои частные каналы. Это был последний бунт Славы. На него никто не обратил внимания. Тогда к делу подключилась Нина Дорлиак. Отправилась по единственному правильному адресу – к товарищу Суслову. Идти к Андропову или Брежневу было бессмысленно, так как они и были моими гонителями, обращаться действительно стоило к влиятельному идеологу коммунизма, который мог бы убедить своих сотоварищей в полной безопасности мероприятия и полезности успокоения «нашего товарища» Рихтера. Вернулась от «Михал Андреевича» Нина Львовна с положительным решением. С тяжелым вздохом опускаясь на стул в прихожей, она категорическим тоном заявила мне: «Я Славочке сказала, что это в последний раз!»
Славе она дала ясно понять, что если Слава начнет роптать, то она сейчас же соберет чемодан и уедет к родственникам в Петербург. Нина Львовна шутить не любила. Рихтер знал, что без нее превратится в бомжа. Дорлиак обладала абсолютной властью над Славой, в ее руках находились нити управления его жизнью. Она контролировала все: его передвижения, гастроли, его благосостояние и здоровье. Без Дорлиак Рихтер превращался в бесправного мальчика Славу, который получил когда-то прописку в Москве. За долгие годы совместной жизни со своей стальной леди Рихтер многократно пытался отстоять что-то свое, что-то, не совпадающее с линией его несентиментальной гражданской супруги. Но каждый раз безоговорочно капитулировал. Рихтер сознавал, что все свои материальные блага он имеет благодаря неустанным трудам и великим политическим талантам своей сожительницы. Ссора с Дорлиак отняла бы у него то, главное, ради чего эти ужасные жертвы были принесены – возможность заниматься музыкой, ни на что не отвлекаясь, не заботясь о добывании хлеба насущного. Дорлиак защищала Рихтера, как Чернобыльский саркофаг, от любого внешнего раздражителя. В этом и был смысл их альянса. Разрушить его – означало для Рихтера погубить себя. Но и жить в ее тисках было танталовой мукой для несчастного Мефисто. Хрестоматийная ситуация для человека искусства, создавшего оптимальные условия для своего творчества, но потерявшего себя.