После положительного решения «товарищей из Политбюро и лично Михал Андреича», меня быстро усадили в самолет, прилепив ко мне стукача в очках минус десять; его белесые глаза неотступно следили за каждым моим движением. Весь он был какой-то белесый, мятый и нечистый. Прибыли в город Халле, туда, где родился Гендель, где крестился Лютер, где у церкви, в которой крестили Генделя, почему-то стоит старинный бронзовый памятник ему от «благодарных англичан». Переночевали в гостинице; на следующий день должен был появиться Рихтер, закончивший гастроли в западной Европе и путешествующий, как всегда, на автомобиле. В назначенный час я спустился в лобби, а за мной и мой сурок в своем мятом, нечистом костюме, очках минус десять, со своей белесой рожей. Хлопнула дверь, и вошел Слава – большой, шумный, активный (в СССР он был на людях другим). Одет он был в свою любимую форму – темно-синий пиджак с золотыми пуговицами и серые брюки. Мы обнялись под настороженными взглядами моего уродца и нескольких гедеэровских его клонов, в том числе и фрау Гонды, сопровождавшей маэстро. Славе стало неуютно и он, еще играя роль бодрячка, кинул взгляд на рекламную фотографию гостиничной сауны, на которой замерла в банном блаженстве беловолосая немка довольно крепкого сложения, и спросил по-немецки: «Это что же, мы все еще в ФРГ?» Гедеэровские сурки отозвались гнилым подобострастным смехом. Скрытый смысл замечания Славы был мне понятен – Рихтер нашел ситуацию жалкой и мерзкой и даже разразился политическим сарказмом. Неслыханно! Нельзя забывать, что одной из главных черт официального имиджа маэстро Рихтера была его общеизвестная юродивая аполитичность. Он притворялся, что не знает, что такое ЦК КПСС, Политбюро, КГБ, не понимает, какая разница между Востоком и Западом. Его шутка по поводу голой немки на картинке была проявлением его затаенного гнева, который он не мог или не хотел больше скрывать.
Это наше турне было грустным и нелепым. Мы оба знали, что оно последнее. Наши горячие разговоры об искусстве, истории, литературе, о сексе и Бог знает еще о чем, были всего лишь прикрытием, намеренным отвлечением от темы, нас по-настоящему волнующей. Мы не хотели говорить о конце большой жизни Славы. Не хотели говорить и о моем положении. Слава держался лучше меня, концентрировался на концертах, внимательно изучал документы и предметы эпохи Баха и Генделя. Я лишь изредко отвлекался от печальных мыслей, часто улыбался без причины или невпопад кивал головой. Мерзкий соглядатай отходил от нас только, если Рихтер хлопал дверью перед его носом. Мы уединялись в номере Славы, чтобы хотя бы немного поговорить без всевидящего белесого ока и всеслышащего уха большого советского брата.
Приехали в Берлин. И тут тоже играли плохо, мертво. Неестественная, наперекор действительности, приподнятость Славы, тяготила своей беспомощностью. Берлинский «Аполлозал» был только что отреставрирован и покрыт новым ковровым покрытием.
Мы со Славой за кулисами, перед выходом на сцену. Зал затих. И тут вдруг происходит что-то совершенно дикое – некий гаденький человечек, в дешевом сером костюме, шепелявый и настырный, хватает Славу за полу пиджака и бормочет что-то ему в ухо. Случись такое в СССР, наш герой соцтруда отказался бы от концертов на год, или впал бы всем назло в бесконечную глубокую депрессию. Я слышу, что шепчет, брызгая слюной, гаденький человечек.
– Я с-советник по культуре при с-советс-с-ском пос-сольстве, меня з-з-зовут товарис-сь З-зукастый, отсень приятно поз-знакомитьса.
Слава дрожит от гнева, но покорно выслушивает до конца эту тираду. Какое чудовищное унижение! Но Слава не дал Жукастому по зубам, а по многолетней советской привычке поджал хвост…
Жукастый направился в зал…
Рихтер трясет брезгливо рукой, за которую его придерживал товарищ советник, как будто смахивая с нее следы его прикосновения. По всему его телу проходит судорога отвращения. Мы выходим, наконец, на сцену. Первому играть мне. Слава переворачивает странички. До нас доносится навязчивый неприятный запах нового коврового покрытия. Сели, Слава поставил ноты на пюпитр. Я замечаю в его глазах опасный блеск, штормовые барашки, предвещающие извержение долго сдерживаемого гнева. Начинаю свою сюиту. Слава, переворачивая первую страницу, наклоняется к моему уху и шепчет: «Знаете, чем пахнет этот ковер?»
Я продолжаю играть, но бросаю вопросительный взгляд в его сторону. И тут Слава громко и внятно говорит: «Не-мы-тым ху-ем!»
Некоторые произведения Шуберта получались у Рихтера хорошо. Потому что Рихтер тосковал. Его терзала печаль. Всю жизнь он думал об уходе, о прощании с землей и ее радостями. Ни в какое бессмертие он не верил. Он слезно прощается с миром живых, потому что не будет его там больше, его, гениального Славочки Рихтера. Не будет там ни его большого сильного тела, ни его музыки. Тут разгадка его Шуберта. В его музыке Слава находил форму для своей тоски. И играл ее превосходно. Но там, где Шуберт требует тепла, человечности, самоотдачи и любви, Рихтер-исполнитель бил по клавишам, рубил… Вылезал из музыки своим активным гуттаперчевым нутром…
Хотя я пять лет близко дружил с Рихтером, об интимной стороне его жизни я знаю мало.
Слава относился к сексу очень возвышенно, а жил только с полупроститутами или со взбалмошными, непонятными людьми из артистической среды на Западе; я не мог понять, кто они такие – би или не би, гомо – не гомо. Полупомешанные экстремистки-гелфрендихи постоянно встревали между ним и его долговременным возлюбленным, актером, который был то гей, то не гей – гнилая евробогема. Слава мне показывал его фотографии, которые хранил дома, на Бронной – это был красивый, атлетически сложенный, молодой человек. Не мускулистый Геракл, скорее Аполлон с мягкими совершенными формами.
Конечно, вокруг Славы вечно крутились «мальчики-энтузиасты» разных возрастов, готовые его всесторонне ублажать. Норовили прилипнуть. А Слава искал любовь, а не секс. Постоянных, длительных связей в его кочевой жизни было мало – две-три за всю жизнь.
Слава, по его словам, не принадлежал к той части геев, которые ненавидят женщин.
– Нет, Андрей, напротив, мне очень нравятся женщины, и их сущность, и их тела, но я отдаю предпочтение мужским отношениям.
Помню, незадолго до нашего расставания навсегда, Слава пошел со мной в Пергамский музей в Берлине. Там он попросил меня закрыть глаза и, держа под руку, провел к месту, с которого одновременно видны «Ворота Иштар» и подводящую к ним в древнем Вавилоне «Дорогу процессий». Я открыл глаза и ахнул. Слава все сделал как настоящий режиссер, не позволил впечатлению размазаться. Показал перспективу потрясающей Дороги и, резко повернув меня за плечи, ошарашил чернильно-синими Воротами Иштар, которые греки называли Воротами Семирамиды.