То же самое я видел и во Франции, и в Бельгии, в деревнях, городах, они живут с Историей, со своим прошлым, каким бы оно ни было, не открещиваются от него. Они потомки, они со своими предками. Родной город продлит память о тебе или хорошую, или плохую, это уж твоя забота.
ШантажЗаведующая библиотекой в моем институте рассказала мне такую историю. Ректор института решил, что отдел художественной литературы в нашей технической библиотеке не нужен. Его следует ликвидировать. Заведующая стала отстаивать отдел, созданный еще в двадцатые годы основателем института академиком Николаевым. Он считал, что будущим инженерам нужно читать и стихи, и романы.
Ее доводы на директора не действовали. Тогда она принесла ему книгу Монтеня «Опыты». Старое издание. Раскрыла на закладке, положила перед ним на стол. Там на обеих страницах были крупно написаны ругательства, самые отборные, те, что пишут на стенах сортиров, на стенах подъездов. Узнаёт ли он свой почерк, спросила она. Он замахал руками, не скрывая возмущения. С чего она взяла, как она может ему приписывать такое! Тогда она терпеливо стала объяснять. Книгу эту за все годы брал всего один человек, нынешний директор, записана она в его формуляр лет пятнадцать назад. Есть его подпись. Подпись почти не изменилась. Имеется отметка и в карточке в самой книге, она показала ему кармашек, вклеенный в книгу.
Ректор язвительно поинтересовался, с чего это они предприняли такое расследование?
Дело в том, что они готовят выставку о книжных вандалах.
— Это как понимать, как угрозу? — спросил он.
— Нет, хуже, это шантаж, — призналась заведующая.
Ректор пожевал губами, спросил, не сразу, в чем состоит шантаж? Наверняка он прекрасно понял, в чем. Но она не стесняясь ответила прямым текстом, сохраните отдел, да, шантаж, ничего не поделаешь, зато этот экспонат — хороший пример вандализма. Книга не так уж беззащитна.
Ректор принужденно рассмеялся. Надпись делал не он, а тот аспирант, каким он тогда был, мальчишка, дурак, наверняка был бухой.
— Какой? — не поняла заведующая.
— Поддавший. Кирял я тогда, — вспомнил он без особого раскаяния.
Экспонат! Ясно было, какой эффект такой экспонат вызовет.
Ему удалось шутками смягчить свою уступку. Дорогое ей старье, всю эту лирику оставят в покое, пусть пылится. Улику-то сотрем…
На том и порешили.
* * *
Морсосы.
— Каков ваш политико-морсос? (Политико-моральное состояние.)
— А секс-морсос?
— А физ-морсос?
* * *
«Читаю творчески. Умею перелатать автора через себя».
* * *
Я себя чувствую триумфатором!
* * *
— Мой любимый скульптор — Барокко. А ваш?
— А мой Ренессанс.
— Француз?
— Да. Рене Санс.
* * *
Для меня есть разница между коммунистами и большевиками.
Америка, АмерикаЧто бы они ни делали, все надо высмеять, охаять. Хотя на самом деле мы без конца заимствуем и подражаем. Вплоть до того, что, празднуя дни рождения, распеваем их песенку, своей нет, бежим перекусить в «Макдоналдс», носим джинсы, жуем их жвачки, играем в TV их «Что? Где? Когда?». Наибольшая наша миграция куда? — В США. И так во всем. Подражаем, заимствуем и поносим. Хотим дружить, но не можем. Не умеем мы дружить. Ни с кем не дружим. Со всеми перессорились — Грузия, Белоруссия, Украина, Польша, Чехия, Прибалтика, Япония, Туркмения — почти со всеми соседями.
Мы пошли на войну с чувством долга не перед Родиной, а куда глубже и обязательней — перед собой. Это было сильное чувство чести, тогда еще не растраченное. Сейчас от него мало что осталось.
* * *
В уборной нашей коммунальной квартиры висели именные деревянные стульчаки на унитаз, у каждой семьи свой. На кухне расписание уборки. На входных дверях четыре почтовых ящика, на каждом фамилия и название газеты. Были еще две семьи без ящиков, они не получали ни газет, ни писем. В передней висели ряды электросчетчиков.
Бытование в коммуналках беспросветно. Оно отвращает от понятия «моя квартира», для нее ничего не хочется делать хорошего. Мы жили в старинном доме, лестницы были украшены узкими панелями красного дерева, постепенно все их выломали. Зачем? А потому, что коммуналка внедрила в сознание «они», все это казенно-отчужденное. Ангел места со всеми своими архитектурными красотами обрел враждебность. Коммуналка морально несовместима с классической архитектурой, с бывшими барскими квартирами. Коммуналка, она барачного происхождения, из бараков, позже она получалась из «хрущоб», с их тесной планировкой, низкими потолками, бетон, холодина, щели…
Где-то в сокровенных тайниках души я понимаю выходки городских «вандалов». Контрасты в их жизни слишком разительны.
Признание в любвиВ два часа ночи мы с Сашей забрались в шалаш, сели и ушли в свои уши. Через полчаса закоченели. Земля под нами подтаяла, ноги в воде. Шевелиться нельзя. Пробуем положить друг на друга головы, одну ногу, вторую. У соседнего шалаша закурлыкали. У дальних шалашей стреляют. Началось испытание охотничьего терпения. При каждом выстреле понимаешь, что к нам никто не прилетит, и надо, пока не поздно, перейти в другой шалаш.
Тетерева «чуфрыкают». Но, оказывается, когда сидишь в шалаше, то тетеревиный шепот звучит совсем рядом, на ухо. Как бы далеко ни был тетерев, кажется, что он шепчет тебе на ухо и ты один слышишь этот горячий шепот. Удивительный фокус акустики.
Ухо мое выделяет из многих птичьих голосов тетеревиный. Это потому, что мы настроились на тетеревиную волну, ничего другого птичьего мы не слышим. А птиц множество, поют, чирикают, и по мере того как светает, все больше голосов просыпается, прилетает, хор их выступает совсем рядом.
Тетеревиная песня красива, может, это за счет долгого ожидания, и мне, и Саше кажется, что она лучше всех песен, и дело не в том, что мы находимся в преддверии выстрела. Мы медлим, жаль прервать его песню. Саша останавливает меня, песнь и впрямь необычна, она состоит из странных, казалось бы, не музыкальных звуков. Главное, что слышишь, как они искренни, это не просто бездумное чириканье, это потребность сообщить о своей страсти, он не стесняется, он поет все громче. Моя рука невольно наводит ружье, я понимаю, что мы можем теперь даже шуметь, он не услышит, он поет, ему и выстрел все равно. Клохочет, захлебывается, чувства раздирают его. Я слушаю с восторгом, он увлекает меня своей любовной страстью, я завидую ему, завидую, как открыто и красиво он признается в своей любви. А ведь когда-то и я так же волновался и тоже трепетал, не в силах произнести свои слова, а он произносит, не может остановиться, ему надо высказать все свои чувства. Я вдруг ощутил этого тетерева, услыхал удары своего сердца. Ощутил наше мужское братство, братство не самцов, а влюбленных обольстителей, кавалеров, упоенных, жаждущих сообщить ей свою страсть. Боже мой, не просто владеть, а поведать о своем переживании; и для него, и для меня в эти минуты исчезло все, кроме этого пылающего призыва любви.