Уверившись в возвышенности моей каббалистической науки, они решили использовать ее для познания настоящего и будущего. Мне же не составляло труда угадать нужное, ибо я давал лишь двусмысленные ответы, так что оракул мой по примеру дельфийского никогда не ошибался.
Я понял, насколько легко было древним жрецам обманывать невежественный мир. И всегда ловкие люди будут без труда дурачить людей простодушных.
С превеликой приятностью проводил я целые дни в обществе этих трех чудаков, почтенных как по своей честности и нравственным качествам, так и благодаря счастливым обстоятельствам рождения. Ненасытная страсть знать все больше и больше побуждала их запираться вместе со мной и проводить так по десять часов в день.
Вся Венеция ломала себе голову и не могла понять, что оказалось общего между этими почтенными мужами и мной, вкусившим всех наслаждений мира.
К началу лета сеньор Брагадино был уже почти здоров и мог появиться в Сенате. Вот что он сказал мне накануне первого своего выезда:
— Кто бы ты ни был, я обязан тебе жизнью. Те, кто хотели сделать из тебя священника, адвоката, солдата и, наконец, скрипача, всего лишь глупцы, не понявшие, с кем они имеют дело. Сам Бог велел твоему ангелу привести тебя в мои объятия. Я понял, кто ты. Если хочешь стать моим сыном, я буду считать тебя таковым до самой моей смерти. Комната твоя готова, вели перенести туда свои вещи. У тебя будет слуга, гондола в полном распоряжении, мой стол и десять цехинов каждый месяц. В твои года я получал от отца не больше. Ты можешь не заботиться о будущем. Развлекайся. И можешь положиться на меня как на советчика и друга, что бы с тобой ни случилось.
С изъявлениями благодарности бросился я перед ним на колени, уже величая его отцом. И он, заключая меня в объятия, назвал меня своим «дражайшим сыном».
Такова, любезный читатель, история моего счастливого преображения, благодаря которому я переменил низкое ремесло поденщика на положение вельможи.
Капризная Фортуна, осчастливившая меня неведомым для благоразумных людей способом, не смогла все-таки привить моей натуре умеренность и воздержание, которые прочно обеспечили бы мое будущее.
Достаточно богатый, одаренный от природы импозантной и приятной внешностью, отчаянный игрок, беззаботнейший из мотов, любитель поговорить, никогда не грешивший скромностью и не занимавший решительности, постоянно волочившийся за хорошенькими женщинами, отбивая их у незадачливых соперников, я мог вызвать у окружающих одну лишь ненависть.
Месяца через три или четыре сеньор Брагадино преподал мне еще один урок, значительно более наглядный. Мой приятель Завойский познакомил меня с одним французом по имени Аббади, который добивался у правительства места инспектора всех сухопутных сил Республики. Назначение это зависело от сенатора, и я рекомендовал француза своему покровителю, который обещал оказать протекцию; однако случай помешал ему выполнить это обещание.
Поскольку мне были нужны сто цехинов, чтобы заплатить долги, я обратился к сеньору Брагадино с просьбой ссудить мне эти деньги.
— А почему бы, мой милый, не попросить об этой любезности господина Аббади?
— Я не решаюсь, отец.
— Решайся, полагаю, он охотно даст тебе в долг.
На следующий день я отправился к французу и, поговорив немного о незначительных предметах, обратился с просьбой оказать мне услугу. Он не в самых вежливых выражениях попросил извинить его, объясняя свой отказ тысячей банальностей, которые всегда оказываются порукой в тех случаях, когда не хотят исполнить просьбу. Во время разговора явился Завойский, и я, поклонившись ему, удалился, чтобы без промедления донести моему патрону о своем безуспешном демарше. Патрон ответил мне, что у француза просто не хватает ума.
Как раз в этот день Сенат должен был обсуждать декрет о его назначении. Я отправился по своим делам, вернее, развлечениям и, вернувшись только после полуночи, лег спать, не повидав своего благодетеля. На следующий день я пошел пожелать ему доброго утра и упомянул, что собираюсь поздравить новоиспеченного инспектора.
— Не обременяй себя, друг мой, Сенат уже отверг это предложение.
— Каким образом? Ведь Аббади еще три дня назад ни в чем не сомневался.
— Так оно и было, хотели решить в его пользу, но я почел необходимым выступить против и сказал, что принципы здравой политики не позволяют нам доверить столь важный пост иностранцу.
— Удивительно, ведь еще позавчера вы придерживались иного мнения.
— Совершенно справедливо, но тогда я не знал этого человека. Вчера я понял, что у него не хватает ума для должности, на которую он претендует. Разве может здравомыслящий человек отказать тебе в ста цехинах?
Эта неосторожность стоила ему высокого положения и дохода в три тысячи экю. Тем же утром я встретил Аббади в обществе Завойского. Француз был вне себя от ярости, оно и понятно.
— Если бы вы предупредили меня, — сказал он, — что сто цехинов помогут смягчить сеньора Брагадино, я нашел бы способ добыть их.
— Будь у вас голова инспектора, об этом можно было легко догадаться.
Обида, о которой он твердил всем вокруг, оказалась для меня весьма полезной. С тех пор все, кто искал помощи моего благодетеля, обращались сначала ко мне.
Конечно, так было во все времена — покровительство министра приобретается через его фаворита, а иногда и просто камердинера. Вскоре после этого происшествия все мои долги оказались уплаченными.
Зимой я недели на две был увлечен одной юной и чрезвычайно красивой венецианкой, которую отец выставлял в качестве танцовщицы в театре. Рабство мое, возможно, продлилось бы и долее, но меня освободил Гименей. Для нее нашли мужа — французского танцовщика Бине, переделавшегося в Бинетти. (Эта синьора Бинетти обладала редчайшим и удивительным качеством почти не меняться, несмотря на течение лет. Даже самые разборчивые любовники всегда видели ее молодой. Последним из тех, кого она отправила на тот свет своими излишествами лет семь тому назад, оказался один поляк по имени Мошинский. Бинетти было тогда уже шестьдесят три года.)
Жизнь, которую я вел в Венеции, могла бы быть вполне счастливой, если бы я не злоупотреблял игрой в бассет.
В редутах это дозволялось лишь патрициям, и то без масок и в подобающем сословию одеянии. Но я все-таки играл, хотя у меня не было ни достаточной осторожности воздержаться, когда фортуна мне не благоприятствовала, ни умения остановиться после хорошего куша.
К концу осени мой друг Фабрис представил меня одному семейству, словно самой судьбой созданному для услаждения ума и сердца. Дело было в деревне. Мы забавлялись играми, влюблялись, изощрялись в придумывании всяческих шуток. Иногда дело кончалось кровью, но общий тон не позволял ни на что обижаться; что бы ни случилось, смеялись всегда: приходилось обращать все в шутку, чтобы не прослыть тупицей. У нас разваливались кровати и появлялись привидения; девиц угощали конфетами, которые вызывали неудержимые «петарды». Забавы эти заходили иногда слишком далеко, но в нашей компании полагалось над всем смеяться. И я не отставал от других. Но однажды со мной сыграли гнусную шутку, вдохновившую меня на ответ, прискорбные последствия которого положили конец мании, обуревавшей все наше общество.