Блистательны были работы Юрского, Лаврова, Дорониной…
У кассы театра круглосуточно стояли очереди, люди приезжали из других городов на один день с твердым намерением «прорваться» и увидеть «Идиота», «Синьора Марио», «Горе от ума», «Варваров», «Пять вечеров». Все спектакли были насыщены густой атмосферой, присущей только данному шедевру: в «Горе от ума» – своя, старомосковская, с густым теплым снегом за окнами, в «Варварах» – провинциальный быт, заполненный пыльным зноем и стрекотом кузнечиков…
А ваш покорный слуга тоже по мере сил пытался участвовать в этом процессе создания нового великого театра, но – как? Говоря несколько фраз в «Моей старшей сестре»?! Или выходя на сцену полузажатым юношей с потными ладонями в «Варварах»? Или бегая в маске по диагонали сцены в образе господина N в «Горе от ума»?! И все это после удач в Ленкоме?! После премьерства…
Да еще и одиночество навалилось…
Вот тут меня и настигли черные дни ленинградской зимы, осени, весны, лета… Помню себя сидящим без сил у дверей аптеки на Большом проспекте Петроградской стороны. Я пришел туда за каким-нибудь тонизирующим средством, но сил не хватило, и – рухнул я на грязный подоконник.
Прежде блистательный, радостный Питер обернулся дворами-колодцами, с душным мраком и сыростью, с вечно мокрыми ботинками, хлюпающими по грязному снегу, а тревожное небо белых ночей гнойного цвета не давало покоя…
Спасением, радостью были репетиции и спектакли на Ленинградской студии телевидения! Боже, сколько же тут было играно-переиграно! И какая огромная практика, ежедневный тренинг для актера в моем положении! Здесь я освобождался от товстоноговского диктата, страха перед ним, – а его почти все боялись: у знаменитого Полицеймако, этой глыбы с трубным голосом, коленные чашечки стучали друг о друга и издавали мелкую дробь, когда из зрительного зала раздавалось товстоноговское:
– Виталий Павлович! Я нэ понимаю… Что з вами?!!
С одной стороны, это прекрасно – такой авторитет режиссера, и желание выполнить немедленно его указание, но с другой – подобное состояние отбивает инициативу, лишает свободы, импровизационного чувства.
А у некоторых просто вызывает «зажим» и невозможность что-либо сделать, исходя из собственного «я».
Вот в такой ситуации находился я в этот период. Уж на что я не шел, чтобы избавиться от этой зависимости: пытался быть остроумным, нахальным, даже наглым. Надевал берет с куриным пером и ездил в таком виде в метро, чтобы привыкнуть к насмешливым взглядам, часто выпивал в одиночестве, чтоб «расслабиться», – но тупое, унизительное чувство собственной неполноценности, униженности не покидало меня. Этакий «человек из подполья»… Может быть, вернуться в Москву – домой, на Покровку?.. Но как я посмотрю в глаза бабушке, маме?! Они же так верили в меня, помогали, чем могли. Они так ждут моих побед…
Нет уж! Буду биться до тех пор, пока не докажу себе и окружающим, что я – актер, что я самодостаточен, что меня можно уважать! И тогда – уйду!
И я бился, острил, хамил даже Товстоногову, краснея и бледнея при этом, вспоминал, как Вершилов сказал мне однажды: «Нахалом на сцене быть омерзительно, но… вам, Олег, надо бы набраться побольше нахалину… есть такой актерский витамин… э-х-хмм-гм…»
Я вспоминал, как мне году в 1947-м сшили первый костюм – серый, двубортный. Время тогда было страшное, голодное. Сел я в этом костюме на трамвай «Аннушку» возле «Колизея» и вдруг смутился, ощутив себя среди людей в полувоенном, заношенном этаким барчуком-фраером, этаким белоручкой даже, и как стыдно и неловко мне было… Ну разве это психология артиста? Психология человека, ежедневно выходящего на позорище («позориште» – по-болгарски «сцена»!) и, не стесняясь, делающего свою работу?!!
Как писал Станиславский в «Работе актера над собой», человек, приподнявший угол тяжелого рояля, не может умножить 37 на 9, не может вызвать в своей памяти какой-либо запах или ощущение. Ибо напряжен. Вот в таком состоянии напряжения, усиливающегося с каждым окриком Товстоногова, я и находился. Конечно, громадную роль в образовании этого комплекса неполноценности сыграл уход Тани.
И я боролся, пыхтел, изображая, что мне все нипочем, вымещая свою неудовлетворенность на женщинах, на милых созданиях, которые встречались на моем пути.
А телевидение – как оно помогло мне! Большие и маленькие роли, удача или провал – неважно, я чувствовал себя профессионалом среди софитов, кабелей, мониторов, камер…
С огромной благодарностью я вспоминаю режиссера Александра Аркадьевича Белинского. Как много он дал мне своей мнимой «необязательностью» репетиционного периода!! Как освобождал меня фразой: «Я не оскорблю вас репетициями». С ним было всегда легко и интересно…
Вот зажигается красный глазок телекамеры – и начинается спектакль «Обломов». Хозяин положения – я! Могу делать все, что хочу! Никаких окриков не будет. Микрофоны и камеры работают на весь СССР.
И я неплохо сыграл Обломова, ей-богу, неплохо! Стыдно Илье Ильичу принимать участие в этой мерзкой жизни – легче лечь на диван, закутаться в халат и вспоминать, вспоминать!.. Да это же про меня, про меня! Ольга пробуждает его, дарит надеждой… и потом предает. И гибнет, гибнет Илья Ильич…
А Манилов из «Мертвых душ»? Тоже постановка Белинского.
Как давно ждал Манилов такого гостя, как Чичиков! И все эти разговоры о покупке мертвых душ, о соседях – всего лишь вуаль, покрывающая некую подлинную, таинственно-либеральную цель, о которой догадывается Манилов, но, как умный человек, говорит о пустяках, имея в виду другое, о! другое!.. Вы же понимаете?!
Манилов – одна из лучших моих ролей!
На ленинградском телевидении в то время много было прекрасных режиссеров – Цуцульковский, Бирман, Лукова, Маляцкий, Карасик, которые заложили основу художественного телевидения. Работали здесь и такие большие мастера, как Товстоногов, Сирота, Владимиров…
Они создали ряд превосходных спектаклей, и мы, молодые, могли попробовать себя во всех жанрах и амплуа – от Шекспира до Чехова и от трагедии до водевиля.
Ленинградское телевидение того времени было студией-театром, выпускающим почти еженедельно в прямой эфир телеспектакли, и во многих я был занят, а за кое-какие могу даже поставить себе если не пятерку, то уж четверку с плюсом – точно.
С радостью вспоминаю работу с Карасиком в «Страхе и отчаянии в Третьей империи» – роль молодого нациста, щеголяющего своей властью над окружающими.
С Луковой – в «Моей жизни» по Чехову.
С Бирман – в «Детях солнца» Горького…
Относительная независимость давала свободу, возможность хулиганить на репетициях и в кадре, получать удовольствие от работы…